Первый залп, согласно инструкции майора Цоглауэра, егеря дали в воздух. Все немедленно стихло. На секунду стали слышны мирные голоса летнего полдня. И сквозь взвихренную солдатами и толпой пыль и улетучивающийся запах пороха проник благодатный жар солнца. Внезапно резкий, воющий крик женщины прорезал воздух. Кое-кто из толпы, видимо, подумал, что она ранена, они снова начали бросать в солдат своими странными снарядами. Примеру этих стрелков последовали другие, в конце концов к ним присоединились все. Несколько егерей из первой шеренги уже лежали на земле, и пока лейтенант Тротта стоял в довольно беспомощной позе, в правой руке держа саблю, левой ощупывая кобуру револьвера, сбоку до него донесся шепот Хорака: "Огонь! Ради всего святого, открывайте огонь!" За одну-единственную секунду в разгоряченном мозгу лейтенанта пронеслись сотни обрывков мыслей и представлений, сталкиваясь и сплетаясь, смятенные голоса его сердца, повелевали ему то проникнуться состраданием, то набраться суровости, они говорили, что сделал бы его дед в подобном положении, угрожали ему скорой смертью и одновременно заставляли считать собственную гибель единственным и наиболее желанным исходом этого боя. Кто-то, как ему показалось, поднял его руку, чужой голос в нем вторично скомандовал: "Огонь!" И он успел еще заметить, что теперь стволы ружей были направлены на толпу. Через секунду он уже ничего не видел. Ибо часть толпы, сначала отступившая или притворившаяся, что отступает, ринулась в обход и вышла в тыл егерям, так что взвод лейтенанта Тротта оказался стиснутым с двух сторон. Покуда егеря давали второй залп, камни и утыканные гвоздями доски сыпались на их затылки и спины. Раненный в голову одним из этих снарядов, лейтенант Тротта без чувств свалился на землю. Толпа продолжала наносить ему удары. Егеря, оставшиеся теперь без командира, палили почем зря и вскоре обратили в бегство рабочих. Все это продолжалось не более трех минут. Когда егеря по команде унтер-офицера выстроилась в две шеренги, на пыльной улице уже лежали раненые солдаты и рабочие; прошло довольно много времени, пока прибыли санитарные повозки. Лейтенанта Тротта отвезли в маленький гарнизонный госпиталь, где была констатирована трещина черепной коробки и перелом левой ключицы; опасались воспаления мозга. По явно бессмысленной случайности внук героя Сольферино был ранен в левую ключицу (впрочем, никто из живущих, исключая разве императора, не мог знать, что Тротта обязаны своим возвышением раздробленной левой ключице героя Сольферино).
Тремя днями позднее действительно началось воспаление мозга. И окружной начальник был бы, конечно, извещен об этом, если б лейтенант, еще в день своего прибытия в госпиталь, придя в сознание, не упросил майора ни в коем случае не сообщать отцу о происшедшем. Правда, лейтенант снова впал в беспамятство и имелось достаточно оснований опасаться за его жизнь, но майор все-таки решил еще повременить. Так случилось, что окружной начальник только двумя неделями позднее узнал о восстании на границе и о злосчастной роли, которую в нем сыграл его сын. Он впервые узнал об этом из газет, куда вести о беспорядках на границе просочились через оппозиционных политиков. Ибо оппозиция возлагала ответственность за убитых, за вдов и сирот на армию, егерский батальон и в первую очередь на лейтенанта Тротта, отдавшего приказ стрелять. И лейтенанту действительно грозило нечто вроде следствия, впрочем, чисто формального, проводимого военной прокуратурой для успокоения политиков и преследовавшего цель реабилитировать лейтенанта, а может быть, и представить его к награде. Как бы там ни было, это не могло явиться успокоением для окружного начальника. Он дважды телеграфировал сыну и один раз майору Цоглауэру. Лейтенант тогда уже пошел на поправку. Он еще не мог двигаться, но его жизнь была вне опасности. Он написал отцу коротенькое письмецо с отчетом о происшедшем. Вообще же выздоровление его не заботило. Он думал о том, что вот опять мертвые лежат на его пути, и решил, что пора поставить точку, Поглощенный этими мыслями, он не в состоянии был видеть отца и говорить с ним, хотя даже тосковал о нем. Его тоска по отцу была чем-то вроде тоски по родному крову, хотя он теперь уже знал, что отец не был для него этим кровом. Армия не была больше его призванием. И как ни мерзок был ему случай, приведший его в госпиталь, он радовался своей болезни, но она выдвигала необходимость принимать решение. Он сжился с нудным запахом карболки, с белоснежной гладью стен и постели, с болью, с перевязками, со строгой и материнской мягкостью санитарок и со скучными посещениями вечно игривых товарищей. Он перечитал кое-что из тех книг, – со времени кадетского корпуса он ничего не читал, – которые отец когда-то рекомендовал ему в качестве каникулярного чтения; и каждая строчка ему напоминала тихие воскресные утра, Жака, капельмейстера Нехваля и марш Радецкого.