— Можешь спать завтра хоть до обеда, — сказал Райнер. — Пройду вверх, посмотрю проходы. На северо-запад все заставлено сопками, но на запад и чуть к югу долина. Вроде проходная.
Он убрал телеобъектив, раскатал постель, лег, закрылся с головой.
— Вы что ж, ужинать не будете, Эдуард Максимович?
— Нет.
Он лежал молча минут пять, потом сказал:
— Пожарь всю щуку: возьмем с собой. Приду — и сразу тронемся.
Но они не тронулись ни завтра, ни послезавтра. Часа в четыре вернулся Райнер: он тяжело подымался в гору — нес на руках лайку. Донес, осторожно опустил на нары. Старая собака смотрела на них умными глазами, тихо поскуливала.
— Что с ней?
— Сорвалась. Со скалы. Полезла за мной.
— Что же делать?
— Переломов нет, может оправиться. Хотя если позвоночник…
— Смотрите: она чего-то просит. Глазами.
— Пить, Вега? — спросил Райнер.
Лайка лизнула его руку, попробовала подняться и завалилась на бок.
— Принеси воды.
Но пить Вега не стала, она все смотрела в лицо хозяина, повизгивала еле слышно.
— Если безнадежна, то… — Щеки Райнера одеревенели, губы сжались. — Нет, не поднимется рука. Ты — можешь?
Дима отвел глаза от его тусклого взгляда.
— Что вы, Эдуард Максимович, поправится, пусть полежит, я тоже… не могу…
Райнер постелил свитер рядом с собой на нарах, осторожно перенес туда собаку.
Ужинал Дима опять в одиночестве. Туман обволакивал дома, полз меж ними в гору, цеплялся за черную хвою елей. Ночной поселок поглощала сырая тишина; где-то за сопкой выкликал филин, хохотал, удаляясь, и опять все тонуло на дне темного молчания. Запах гнили и мокрой прели, человеческого тряпья, отбитой штукатурки, раздавленной сапогами крапивы. Дима ворочался, не мог заснуть, в черноте серел квадрат окна, потом провал в полусон, тяжесть на груди, болотные рожи, цветной туман, чмокающие шаги, бормотанье, спазма пробуждения, тело в поту. В комнате было натоплено, душно. Он босиком вышел на крыльцо, постоял в ледяной травянистой мгле; пока вытянул глотками сигаретку — продрог до озноба. Да, гиблые места.
Райнер тоже спал плохо, часто садился, ощупывал собаку, гладил ее теплый, порывисто вздрагивающий бок. «Умрет, — думал он, жестко стискивая челюсти. — Сколько их у меня было, а последняя всегда дороже. Сантименты. Да. Умрет — и все. А если не сразу?»
— Вы не спите? — спросил Дима.
— Сплю.
— А я не могу.
— Не можешь — не мешай другим.
Райнер опять ушел куда-то с утра, и весь день старая собака пролежала мордой к лесу, не спуская глаз с двери. Она отказалась от еды, только попила немного. Дима пытался разговаривать с ней, гладить, но она не отзывалась, она терпела его, и все.
— Лазил на гору над поселком, — сказал вечером Райнер. — На юго-запад в долине просматривается озеро, кажется, есть боковой приток оттуда.
Дима молчал; теперь он сам хотел уйти отсюда, из этого догнивающего выморочного поселка. Щука брала, но жор был короткий, и надоело ее чистить, возиться в кишках, в кровавой слизи, в холодной воде. Солнца не было, дул ровный постоянный норд-ост, зябко морщил серую гладь, трепал пожелтевшие камыши. Дима силился и не мог представить себе городскую жизнь, она казалась надуманной, искусственной. Настоящая жизнь была только здесь — вечная жизнь зверей, птиц, рыб, елей, гранитов, облаков. Такой она была от века и всегда будет такой. А человек? Нечего ему тут делать: посмотрел— и обратно в свою пятиэтажную коробочку на Ломоносовском проспекте. А Райнер? Он смотрел, как Райнер чистит щуку — ловко, быстро, с удовольствием. Как он взрезает ее вдоль спины, одним движением вытягивает все внутренности в прозрачной пленке, отделяет печень, икру, рубит на куски плотное мясо. Даже этим Райнер был ему чужд. Не так давно по этим моховым падям бродили с оленями коренастые смуглые кочевники, били из луков белку, куницу, ловили рыбу, пекли ее в золе, ели руками, обжигаясь, дуя на пальцы. Во что они верили? В мертвых родичей, в крик ворона, в радугу, в сотни примет. Молились странным божкам из камня и кости, мазали их жертвенной кровью. Никто толком не знает, во что они верили. А Райнер? Уж он-то точно ни во что не верит. Ему это не нужно. Слишком он сильный, опытный, самоуверенный. Слишком ловко он чистит эту щуку.
— Ну, как угли? Нагорели? — спросил Райнер.
Они жарили щуку на костре на берегу.
— Нагорели.
— Подай-ка муку. И масло.
Две утки налетели из тумана с заката, и Дима не успел глазом моргнуть, как Райнер схватил ружье, ударил с паузой дуплетом, и обе утки, кувыркаясь через голову, шлепнулись в озеро.
— Столкни байдарку, достань, — сказал Райнер. Он всюду таскал здесь свое ружье, даже на берег, когда чистил рыбу или умывался. Слишком ловко он стреляет, таких дуплетов Дима еще не видел — утки были на пределе.
— Вот и обед на завтра, — сказал невольно Дима и поморщился: он не хотел этого говорить. Он вообще не хотел думать о Райнере, но постоянно думал, это было как некая надоевшая неудобная тяжесть, от которой невозможно избавиться. Слишком тяжел был Райнер, непонятен, сложен, скрыт. Или, может быть, просто примитивен? Эгоисты всегда туполобы.