— Мам… а что это — дядя фокусы ногами показывает?
— Ну типа того, да.
— Тебе нравится? Очень тяжело, почему они музыку не поменяют?
— Нельзя, это самое настоящее фламенко, таким оно было раньше, другие исполнители меняют и делают приятным, но эти люди хотят танцевать то самое, настоящее.
— Зачем? Оно пугает.
– Чтобы мы знали, каким оно было раньше.
Но внутри меня давно уже вызрело, что где-то я видела подобное, и была уже эта кромешная темнота зала, отгородившая от мира и безжалостно оставившая наедине с собой; и ни единой улыбки на лицах; и ничего, кроме артистов и их гортанных трубных голосов; и это неприветливое дыхание архаики; и так же мало происходящее на сцене напоминало свой привычный стереотипно-попсовый вариант — на концерте ансамбля Дмитрия Покровского.
Они приезжали к нам в город выступать, я обзвонила семьи, которые водили ко мне детей на занятия, — приходите, вряд ли второй раз будет такая возможность. Я раньше не видела их живьем, но представляла, что это будет непростое зрелище, поэтому собрала всех детей на первый ряд и села за ними, чтобы цербером пресекать прыганье по рядам, но случилось невиданное: четырех — шестилетние дети, застыв и разинув рты, сидели, не сводя глаз со сцены. Тогда мы рискнули оставить их на второе отделение, на котором исполнялась сложная современная музыка. И это они прослушали на одном дыхании. До концерта мы успели напроситься на фрагмент их мастер-класса — водили на сцене хороводы и пытались петь гортанным звуком эти дикие и совершенно чуждые нам русские народные попевки, мы и повторить-то их толком не могли, и только одна маленькая новгородская девочка вдруг заголосила правильным звуком, а ведущая тихонечко показала мне на нее, мол, смотрите. Мы спросили девочку:
— Занималась ли?
— Нет.
— Слышала раньше?
— Нет.
— Но какая молодец, ты все правильно поешь.
— Так просто же! — удивилась она.
Ничего себе «просто», я даже приблизительно не могла воспроизвести этот звук.
И меня вдруг поразила эта параллель — два ансамбля, две похожие, но бесконечно далекие друг от друга планеты, два отголоска из далекого прошлого, две фольклорные лаборатории, которые ездят в экспедиции, живут деревенской жизнью месяцами на натуральном хозяйстве, собирают, архивируют, добывают уходящее, бережно, как величайшую ценность, хранят. У девушек из Покровского костюмы сшиты из тканей, подаренных старушками, которые сами соткали их для своего приданого, да так и не пригодилось, вернее, берегли на черный день. Достали из старых сундуков и отдали гостьям, а те с гордостью рассказывали нам об этом и могли объяснить каждый вышитый стежок на своих костюмах (да и костюмами их уже не назвать — музейные экспонаты). И половина книжки-программки концерта фламенко была занята под перечисление спонсоров и меценатов, на деньги которых существует компания, проводятся исследования, концерты, передается опыт молодым, собираются экспедиции, и это — фламенко, которое в Испании существует не только как эстрада, а само по себе, каким оно было и наверняка будет, потому что живы люди, для которых это часть жизни. А наши?
Никому ж не нужны, кроме себя.
Спонсоры? Шутите.
Когда умер Дмитрий Покровский, единственный, кто протянул руку уникальному ансамблю, — личный друг, Юрий Любимов, который предоставил им место для репетиций, «порт приписки» — театр на Таганке. Так бы и развеялись они по миру, если бы не он.
Речь же не идет о том, чтобы петь, как они, а просто чтобы они – были. Как хранители, как реликт, как память нации. Это такая удача, что есть люди, которые делом жизни выбрали этот путь – строить мост, связывающий нас с прошлым. Они – наш откуп, они несут то, что нам в тягость. И позволить, чтобы они так и пропали, как неосторожно пролитая на землю вода? Такое непростительное расточительство? Такое отношение к национальной памяти присуще бездомным, которым нечего помнить. Что это – вечное сиротство? Не поэтому ли так порой хочется прицепиться к миражу, к золоту самоварному, схватиться за какие-то обрывки памяти, пошлые сувениры и знаки причастности к предкам в доказательство своего несиротства: вот мы! Мы есть! Но каждый раз рвется нить в малом, и брат идет на брата, и нет до нас предков, мы каждый раз первые и все начинаем сначала – вечный путь блудного сына, так и не нашедшего дорогу к дому.
Как-то готовила детское выступление на русском фестивале. Заказывала ростовой костюм медведя. Звоню знакомой из ансамбля Покровского, с которой подружились после того концерта, и прошу накидать материал «вокруг» медведя.
— А медведь-то к чему? — охнула она.
— Ну так символ же? Символ России.
Как она расшумится:
— Да какой медведь?! Стилизаторы несчастные! Хоть бы почитали чего-нибудь! С медведем цыгане по ярмаркам ходили, цы-га-не! Коза! Коза — тотемное животное России, вокруг нее все песни-игры-пляски, маску козы вам нужно, а не костюм медведя.
— Ой, так как же… теперь все на козла переделывать?
— Не козел, а коза, это разное, — записывай!