- Он звонил мне… Меня потрясла тогда его уверенность в себе. Он не чувствовал раскаянья, он не хотел осознавать, что сделал со мной! Да, я понимаю, он не был мне должен и ничего мне не обещал. Но люди, вступая в отношения, подобные нашим, имеют друг перед другом определенные обязательства!
- Мужчины смотрят на это по-другому, - я пожимаю плечами, - мы устроены иначе.
- Это не так. То, что вы говорите, - это оправдание распущенности и непорядочности. И я знаю мужчину, который бы никогда так не поступил. Который никогда бы не изменил мне!
Я не сомневаюсь в том, что этот мужчина - Макс. Я не хочу с ней спорить и тем более рушить ее иллюзии.
- Моргот звонил мне каждый день: мне кажется, он считал, что я дуюсь на него, как… как… пустоголовая кокетка. Он не понимал, что наше общение больше невозможно. Надо было полностью отказаться от чувства собственного достоинства, чтобы…
Она поворачивает голову к стене в поисках нужного слова и замолкает. Лицо ее меняется, на нем появляется - не удивление, нет! - оцепенение. И оцепенение это не похоже на эмоцию живого человека - мне становится по-настоящему жутко. Что я делаю здесь? С кем я сейчас говорю? Сплю я или бодрствую?
Стася встает с места и подходит к своей картине. Картина висит невысоко - у меня низкий полоток, - и Стася проводит рукой по полотну, словно проверяет, существует ли оно на самом деле.
След человека на земле… То, что остается после нас… Что она должна чувствовать, встречаясь с тем, что от нее осталось? Не слишком ли мало? Картина вдруг кажется мне горсткой пепла, в которую превращается огромная жизнь, жизнь, наполненная миллионами мыслей и смыслов, тысячами оттенков чувств, сотнями граней характера.
- Откуда это у вас? - задает она вопрос, которого я жду.
- Вам самой она нравится? - я не спешу отвечать.
- Это моя последняя вещь. Я продала ее незадолго до знакомства с Максом. И очень жалела об этом. То, что у меня ее купили, было для меня чем-то вроде высокой оценки, признания меня как художницы. Дело не в деньгах, хотя мне за нее заплатили очень много: это только повысило мою собственную ценность в моих глазах - понимаете, что я хочу сказать? Это значило, что кому-то нравится то, что я делаю, кто-то понимает меня, кто-то заметил меня.
- Да, я вас понимаю, - киваю я, - такие вещи дают вдохновение, я прав?
- Да, - она задумчиво улыбается. - Собственно, мне даже не дали подумать. Я была уверена, что клиент этого салона посмотрит на картину и вернет ее мне… Я не думаю, что хозяин салона обманул меня, он ведь получил комиссионные и прислал мне документы о продаже. Там даже указывалось, какие налоги он заплатил. Но потом я жалела… Я бы хотела, чтобы она осталась у Макса. Откуда она у вас?
- Вы не помните? Я был тем самым мальчиком, который приезжал к вам за картиной, а потом привез за нее деньги…
Она смотрит на меня, приподняв брови: возможно, мальчишку-посыльного она и помнит. Но я сильно изменился с тех пор…
- Не знаю, обрадуетесь вы или нет, - мне нравится удивлять ее и развенчивать некоторые ее заблуждения. - Я выкупил ее у матери Макса незадолго до ее смерти.
Я загадочно улыбаюсь.
- Макс нашел ее? - лицо ее освещается, и мне вовсе не хочется, чтобы оно снова потемнело. - Макс ее выкупил? Но ведь она стоила безумных денег!
- Макс получил ее в подарок.
Моргота нисколько не волновало поведение Стаси. Каждый раз, когда она бросала трубку в ответ на его «Это я», он испытывал что-то вроде облегчения. Ни оправдываться, ни просить извинений он не собирался и думал только о том, что Макс наговорит ему по этому поводу много умного и интересного. Впрочем, оправдываться перед Максом он тоже не собирался: сам бы попробовал изображать из себя «рыцаря», достойного утонченной и ранимой души Стаси Серпенки, ее идиотских комплексов и не менее идиотских стереотипов.
Поэтесса, конечно, по сравнению со Стасей была исключительной дурой, но то, что она из себя ломала, было немного поближе к реальной жизни. Стася же, напротив, дурочкой прикидывалась, но таковой не являлась.
Тосковать по ее картине он начал на следующую ночь. Рана на щиколотке воспалилась, Моргот долго не мог уснуть, несмотря на перевязку Салеха и две съеденные таблетки анальгина, и картина «Эпилог» всплыла в его памяти сама собой. Мрачное полотно тянуло его к себе, он вдруг осознал, что не помнит всех деталей, не понимает, как из них сложилось это тягостное ощущение обреченности. Ему нравилось ощущать обреченность: это щекотало нервы, придавало жизни немного сумрачной романтики, создавая черный ореол вокруг его личности, подчеркивая демоническую сущность.
Моргот не боялся смерти в том смысле, в каком ее боится большинство людей. Его вера в неразрушимость собственной личности, в невозможность исчезновения была подобна наивной убежденности ребенка, который не представляет себе мира без себя. И веру эту не могли поколебать ни знания, ни здравый смысл. Никаких религий он не исповедовал и считал, что смерть - это взлет, освобождение.