Сибиковский был словно в чаду. Те полтора дня, что пережил он в деревне, промелькнули каким-то ярким, исступленным узором или миражом, где-то внутри вызывающим вопрос: что происходит? Я во сне, или наяву?

Низкие, худые, бородатые полещуки в свитках или кожухах, бабы с подотканными юбками, темные, почерневшие крестьянские хаты с открытыми печами, собаки под столами (а может, это люди? пьяные?!). Какой-то неистовый калейдоскоп людей, нарядов, лиц. И невольно между ними стал искать — то, второе лицо.

Ее? Кто она? Это та или не та?!

Почувствовал какую-то неутолимую жажду, заставившую его взять бутылку и налить себе в стакан. Выпил. Поискал на столе чего-нибудь закусить. В пальцах очутился кислый, недоеденный огурец. Начал заедать.

Поглядывая одна на другую, бабы полупьяными голосами затянули:

А чого то дзвіноньки красні?Бо поїли пирожки в маслі,Маслом поливали,Сиром посипали,По-панськи брали,До губи складали.А чого то парубки бліді?Бо поїли кінські з'їди,Попелом посипали,Водою поливали,Суховилами брали,У пельку складали…

И вдруг резко перескочили своими писклявыми голосами на веселую:

Гарбуз, мамцю, качаєця,чогось дурень чипляєця.Відчепися, дармоїде,бо до мене кращий їде…

Вокруг все крутилось словно в тумане, таком пьяном, растрепанном, шумном, что ничего нельзя было понять. Целовались бабы с мужчинами, кто-то лез под скамью и старался там улечься спать, а под столом спали уже два мужика с развязанными лаптями на ногах.

— Что случилось? — спросил Сибиковский. И вспомнил все как на ладони.

Когда вскочил в баню через сени и захлопнул за собой дверь, она (кто она? — мелькнул вопрос), она, та самая, что купалась, лезла на печь. Схватил ее поперек.

— А где старая? — спросил.

— Старая? — и женщина вдруг расхохоталась. — Я тебе и старая, и молодая вместе…

Там пробыл целый день. Там и заночевал. А потом началась «свадьба». Все было как в чаду.

Не знал, зачем забрал у него Пархом серебряные часы — родительский подарок, кому отдал ружье с патронами и сумкой, о чем торговался с высоким евреем, которого все называли паном Пониманским.

И только теперь вспомнил все.

— Я был как в чаду… Ну, хорошо… А где она? Эта «Матерь полищуков»? — горько почему-то улыбнулся: — Где же молодая?

Встал из-за стола. Подошел к хозяину. Едва шевеля языком, спросил:

— Ну-у… а где же смысл во всем этом? В конце концов… — уже обращаясь к себе: — Где же смысл в попойке? — потом переступил с ноги на ногу. Упер глаза в Пархома. — Ну, а где же Матерь полищуков? Не вижу… До сих пор не видел… — покачал пьяно головой.

Тогда хозяин, почти трезвый, казалось, единственный в хате царящий над всем шумом и гамом, смерил Самийла слегка насмешливым взглядом. Уравновешенный и спокойный, ответил:

— Ну что ж, пойдемте… — и вышел медленно с хаты.

За ним, почти наступая ему на пятки, шел Самийло. В открытую дверь бани вошел, словно крадучись. Там было полутемно, тепло и пахло какими-то сухими травами. Коптила сосновая лучина и бросала смуглые тени на брусовые стены. Оба стояли перед дверью и молча смотрели на печь, где за дымоходом на бараньем кожухе что-то шевелилось.

— Вот тот же кожух… — мелькнуло. Начал почему-то дрожать. Заболела сразу голова. Чувствовал, будто трезвеет, будто на него находит снова обычное понимание вещей и явлений. Что-то маленькое, невидимое, завернутое в какое-то тряпье, придвинулось к краю печи и заговорило, жужжа и хрипя. Подошел поближе, прислушался.

— Не служи чужому, как служил бы своему. Не трать силы на панское. Если не веришь в Бога, то молчи, а чужой молитвы к Нему не перехватывай. Хоть с водой, хоть с ветром, хоть с солнцем, но чти Господа. Не воруй и не блуди. Потому что сам живешь, бедный ходишь, бедный умрешь. Женись! Водою плывет гуска, гуска, наша вера руська, руська. Помни это денно, нощно и живи в ней непорочно. Как будешь иметь детей, то дочерей не отдавай за чужестранцев, а сыновей на чужих девчатах не жени. Бери со своей деревни, а дальше всего — со своей окраины. Птицу и зверя на охоте убивай, рыбку водяную на крючок, на ятир, рукой и всеми хозяйскими принадлежностями лови и употребляй, но со словом — Господи помилуй, Господи помилуй, Господи помилуй…

Говорила тихо, медленно, но четко и спокойно произнося каждое слово. Седые, почти желтоватые патлы закрывали лицо; острый, корявый нос навис над беззубым ртом. Из-за желтых патлов сверкали из глаз лучики.

Он всматривался в это зрелище. Пытался вспомнить что-нибудь знакомое. Как ни противно было ему слышать вонь тех лохмотьев, в которых сидела, — все же придвигался ближе к ней. Слушал. Что-то знакомое в интонации голоса, что-то такое, как у той, вчерашней. Смотрел ей в лицо. Она сидела в лохмотьях неподвижно и говорила. Как машина, только глаза сверкали неистово.

Перейти на страницу:

Похожие книги