«Бог с ним, с Расторгуевом», — подумала Ника и легко взбежала по лестнице на третий этаж.

…Маша стояла в коридоре между кухней и комнатой на ледяном сквозняке, и вдруг ей открылось — как молнией озарило, — что она уже стояла однажды, точно так, в рубашке, в этом самом леденящем потоке… дверь позади нее сейчас отворится, и что-то ужасное за дверью… Она провела пальцами поперек лба, до переносицы, потерла середину лба: подожди, остановись…

Но ужас за дверью нарастал, она заставила себя оглянуться — фальшивая дверь тихо двинулась…

Маша вбежала в комнату, толкнула балконную дверь — она распахнулась без скрипа. Холод, дохнувший снаружи, был праздничным и свежим, а тот, леденящий, душный, был за спиной.

Маша вышла на балкон — снегопад был мягким, и в нем была тысячеголосая музыка, как будто каждая снежинка несла свой отдельный звук, и эта минута тоже была ей знакома. Она обернулась — за дверью комнаты было что-то ужасное, и оно приближалось.

— Ах, знаю, знаю. — Маша встала на картонную коробку из-под телевизора, с нее на длинный цветочный ящик, укрепленный на бортике балкона, и сделала то внутреннее движение, которое поднимает в воздух…

Подтянув к животу колени, спал ее муж Алик, в соседней комнате точно в такой же позе спал ее сын. Было начало весеннего равноденствия, светлый небесный праздник.

* * *

Телеграмму Медея получила через сутки. Почтальонша Клава доставила ее рано утром. Телеграммы посылали по трем поводам: дня рождения Медеи, приезда родственников и смерти. С телеграммой в руке Медея пошла к себе в комнату и села в кресло, которое стояло теперь на том месте, где прежде стояла она сама, — против икон. Она довольно долго просидела там, шевеля губами, потом встала, вымыла чашку и собралась в дорогу. От осенней болезни осталась неприятная тугота в левом колене, но она уже привыкла к ней и двигалась чуть медленнее, чем обыкновенно. Потом она заперла дом и отнесла ключ к Кравчукам. Автобусная остановка была рядом. Маршрут был тот, которым обычно ездили ее гости, — от Поселка до Судака, от Судака до симферопольской автостанции, оттуда до аэровокзала. Она успела на последний рейс и поздно вечером позвонила в дверь Сандрочкиного дома в Успенском переулке, где прежде никогда не была.

Ей открыла дверь сестра. Они не виделись с пятьдесят второго — двадцать пять лет. Кинулись друг другу в объятья, обливаясь слезами. Лида и Вера только что ушли. Распухшая от слез Ника вышла в прихожую, повисла на Медее.

Иван Исаевич пошел ставить чайник — он догадался, что приехала из Крыма старшая сестра его жены. Медея сняла с головы по-деревенски накинутый пуховый платок, под ним была черная головная повязка, и Иван Исаевич изумился ее иконописному лицу. В сестрах он нашел большое сходство.

Медея села за стол, обвела глазами незнакомый дом и одобрила его: здесь было хорошо.

Машина смерть, великое горе, принесла Александре Георгиевне и нечаянную радость, и она сидела за столом рядом с сестрой и недоумевала, как может один человек вмещать в себя столь различное. Медея же, сидя по левую от нее руку, никак не могла осознать, почему это получилось, что она не видела самого дорогого ей человека четверть века, — и ужасалась этому. Ни причин, ни объяснений не было.

— Это болезнь, Медея, тяжелая болезнь, и никто ничего не понял. Аликов друг, врач-психиатр, оказывается, смотрел ее неделю назад. Сказал, надо срочно госпитализировать: маниакально-депрессивный психоз в острой форме.

Прописал лекарство… Но понимаешь, они ждали разрешения со дня на день…

Вот так. Но я-то видела, что она не в порядке. За руку ее не держала, как тогда… Никогда себе этого не прощу… — приговаривала себя Александра.

— Перестань, ради Бога, мама! Вот уж этого на себя не бери. Вот уж это точно мое… Медея, Медея, как мне с этим жить? Поверить невозможно… — плакала Ника, но губы ее, самой природой предназначенные к смеху, как будто все улыбались.

Похороны состоялись не на третий день, как обыкновенно принято, а на пятый. Делали экспертизу. В судебно-медицинский морг где-то в районе Фрунзенской Алик приехал с двумя друзьями и Георгием. Ника была уже там. Она обернула стриженую Машину головку и шею, на которой был виден грубый прозекторский шов, куском белого крепдешина и завязала его плоским узлом на виске, как это делала Медея. Лицо Маши было нетронутым, бледно-восковым, и красота его ненарушенной.

Священник на Преображенке, к которому Маша ездила изредка последние годы, очень о ней горевал, но отпевать отказался. Самоубийца.

Медея попросила проводить ее в греческую церковь. Самой греческой из московских церквей было Антиохийское подворье. Там, в храме Федора Стратилата, она спросила настоятеля, но служащая женщина учинила ей допрос, и пока она, поджав губы и опустив глаза, объясняла ей, что она понтийская гречанка и много лет не была в греческой церкви, подошел старик-иеромонах и сказал по-гречески:

— Гречанку вижу издалека… Как зовут?

— Медея Синопли.

— Синопли… Брат твой монах? — быстро спросил он.

— Один мой брат ушел в монастырь в двадцатых годах, в Болгарии. Ничего о нем не знаю.

Перейти на страницу:

Похожие книги