Тем утром Кёнигсберг выглядел местом, откуда стоило улететь. Раз за разом меряя вялыми шагами зал ожидания, я все время воспоминал комментарий Джорджа Паттона: «Чертова бессмыслица, чертова бессмыслица!» Когда я дома излагал друзьям свои планы, они выглядели в высшей степени обоснованными. Я просто собирался закончить свою военную карьеру, навсегда проститься с сапогами, портупеей и формой и заняться намного более «гламурной» дипломатической карьерой. Единственное, что для этого требовалось — это добраться до Москвы, выучить русский, дождаться признания Рузвельтом Советского правительства и добиться места в штате посольства. Всего-то. Но тем сумрачным туманным утром в четырех тысячах миль от дома задуманное стало казаться уже не таким ясным. А что, если Рузвельт изменит свою точку зрения? Или я не смогу выучить русский? А вдруг меня просто выкинут из страны до приезда посла (у меня была туристическая виза сроком лишь на месяц)? Чем дольше я таращился на тусклый прусский пейзаж, тем более сумасшедшей казалась мне вся моя схема. Не стоит ли ее пересмотреть? Может, полковник Паттон простит меня и примет обратно, если я пообещаю изо всех сил стараться стать хорошим игроком в поло.
В тот момент, когда я совсем пал духом, один из служащих аэропорта объявил о предстоящем рейсе самолета на Ленинград. Поворачивать назад было уже поздно. Я поднял свой чемодан и пошел на взлетное поле. Ко мне присоединился еще один пассажир. Своей сверкающей лысиной, толстым пенсне, довольно потертым пиджаком и бриджами он напоминал старого профессора. Нас обоих проводили до одного из советских самолетов. В нем мы обнаружили пилота — молодого смешливого пухлого блондина.
Самолет был одномоторным монопланом. Краска на нем давно выцвела и облупилась, а крылья украшали заплаты и швы. Мой попутчик и я вскарабкались по лесенке в малюсенькую кабинку, уложили наши чемоданы в сетки над головами и пристегнули ремни. Пилот быстро поднялся на борт, задержавшись на мгновенье лишь для того, чтобы нежно похлопать по фюзеляжу самолета и что-то промычать по-русски. Я вопросительно посмотрел на своего попутчика, который, по-видимому, сразу разобрался, откуда я, и тот с готовностью перевел мне на английский:
— Он сказал, что это последний полет «Старушки».
После того как мы узнали эту вдохновляющую новость, дверь «Старушки» закрылась, и пара механиков крутанула пропеллер. Через мгновение мы уже тряслись по взлетному полю с широко открытым дросселем двигателя. Прежде чем я что-либо успел осознать, мы уже скакнули в воздух, сделали круг над аэропортом и стали набирать высоту курсом на восток. Никакого прогрева, предварительного переключения датчиков, ни последней сверки с вышкой.
Мы все еще летели на уровне верхушек деревьев, когда летчик обернулся и весело помахал нам рукой, чтобы показать, что все в порядке. Я ждал, когда же он наберет хоть немного высоты, если он вообще собирался это делать. С моего места мне казалось, что лишь одной чересчур большой сосны окажется достаточно, чтобы отправить нас на посадку. Вскоре я узнал, что советские летчики предпочитают стиль, который они удачно прозвали «контактным пилотированием», когда колеса самолета едва не задевают верхушки деревьев или находятся насколько возможно ближе к ним, чтобы не потерять ориентировку и не заблудиться в низком тумане. Хоть это и казалось мне самому странным, но я продолжал убеждать себя в том, что я направляюсь в Россию (как и все другие) беспристрастным человеком и что я не должен начинать придираться, даже не успев пересечь ее границу.
Другие иностранцы, которым «беспристрастность» не мешала судить, считали, что к манере летать низко вряд ли можно привыкнуть. Однажды в начале войны — семь лет спустя после моего первого полета на русском самолете — я отправился в Архангельск, чтобы встретить лорда Бивербрука[66] и миссию по ленд-лизу. Они прибыли морем и затем были переброшены из Архангельска в Москву целой флотилией советских D03. Перед самым взлетом лорд Бивербрук послал за мной.
— Гарри Гопкинс говорил мне, что эти парни летают на высоте не больше пятидесяти или ста футов. Скажи им, что когда я на борту, они должны держаться выше тысячи футов.
Я начал возражать:
— Но, лорд Бивербрук, это манера, в которой они летают всегда. Сейчас немного поздновато пытаться менять их привычки. Не правда ли? Это может оказаться рискованным. На высоте в тысячу футов они могут потерять ориентировку.
Но Бивербрук остался равнодушным к моим аргументам:
— Ты передашь им то, что я сказал, и больше никаких возражений!