– Ты мне руку сломаешь!
– Прости, мамочка.
Из павильона возле озера я наблюдала, как он катил по дорожке инвалидное кресло, а старуха в нем размахивала тростью, словно мушкетом, из которого она собиралась убить наповал богинь Судьбы или фурий, если те вдруг заступят им путь.
– Осторожно, ты опрокинешь меня на клумбу! Слава богу, что у меня хватило ума в конце концов отказаться от поездки в Париж. Ты бы меня угробил в этих проклятых автомобильных пробках. Ты огорчен?
– Нет, мамочка.
– Мы увидим Париж в будущем году.
В будущем году. Ха, будущий год – это выдумка, никакого будущего года в природе не существует.
Я не сразу ловлю себя на том, что произнесла это вслух, больно вцепившись в подоконник. Почти семьдесят лет я слышу эти обещания – сперва мальчику, потом юноше-мальчику, потом мужчине-мальчику, а теперь вот этому седому насупленному жуку-богомолу с душой мальчика. Вот он катит кресло с вечно мерзнущей женщиной, закутанной в меха даже сейчас, посреди лета, катит мимо тех веранд отеля, где некогда восседали знатные дамы, и бумажные веера в их руках трепетали, как пестрые крылья восточных бабочек.
– Вон там, в коттедже, мамочка… – Его голос из-за расстояния уже плохо слышен. Голос юнца, хотя он уже старик. А прежде, в молодости, его голос казался голосом древнего старика.
Сколько же лет этой рухляди в инвалидной коляске? Пожалуй, девяносто восемь. Да, правильно, девяносто восемь. Она похожа на фильм ужасов, который неизменно крутят по вечерам каждое лето, потому что служба развлечений отеля скупится на новый.
Я быстро пробежалась в памяти по всем их приездам-отъездам вплоть до самого первого. Отель «Грин Бей» только-только построили, всюду виднелись модные тогда зеленые и лимонно-желтые дамские зонтики от солнца. Стояло лето 1890 года, и я впервые увидела Роджера. Ему было столько же, сколько и мне, всего лишь пять лет, но уже тогда у него был взгляд усталого и умудренного жизнью старика.
Он стоял на газоне возле павильона и смотрел вверх, на небо и на пестрые флажки, развешанные между деревьями.
– Привет, – сказала я.
Он просто оглянулся и ни слова не произнес.
Я толкнула его в плечо и отбежала.
Он хоть бы двинулся!
Тогда я вернулась и снова толкнула в то же место.
Он вытаращился на свое плечо и собрался было пуститься за мной, как вдруг издалека громыхнуло:
– Роджер, ты испачкаешь свой костюмчик!
И он медленно поплелся в сторону летнего домика, где они жили. А на меня даже не оглянулся.
С того дня я его возненавидела.
Многоцветные зонтики расцветали тысячами и исчезали, стаи бумажных вееров уносил августовский ветер; павильон сгорел и был отстроен на том же месте и в том же виде, а озеро стало намного меньше: ссохлось, как слива. И моя ненависть, словно покоряясь местному закону прилива и отлива публики в зависимости от сезона, то появлялась, то пропадала. Порой моя ненависть вырастала до размеров гигантских, а порой на время уступала место любви – но лишь на время. Ненависть возвращалась всегда – правда, с годами все более похожая на старую стертую подметку.
Помню его семилетним. Он едет в коляске – длинные волосы раскинуты по щуплым покатым плечам. Мать рядом, и они держатся за руки. И слышен ее зычный повелительный голос:
– Если ты этим летом будешь хорошим мальчиком, то в будущем году мы поедем в Лондон. Или в крайнем случае через год.
А маленькая девчушка, дочка местной прислуги, не спускала с них глаз: сравнивала их глаза, уши, рты. Когда однажды днем он в одиночку зашел в павильон выпить лимонада, я решительным шагом подошла к нему и громко заявила:
– Она не твоя мать!
– Что? – Он в панике оглянулся, словно его мать могла услышать мои слова.
– Она тебе даже не тетка и не бабушка! – продолжала я в полный голос. – Она ведьма, которая украла тебя из люльки. Ты не знаешь своих настоящих родителей. Ты ничуточки на нее не похож. Она держит тебя для того, чтобы получить от какого-нибудь короля или графа миллион долларов в качестве выкупа за тебя, когда тебе исполнится двадцать один год.
– Не говори такие вещи! – закричал он и вскочил со стула.
– А почему бы и нет? – со злостью сказала я. – Зачем ты сюда приезжаешь? Ты не умеешь играть в это, ты не умеешь играть в то. Ты ничего не умеешь. Ты никчемный. Она все за тебя знает. Она за тебя все говорит. Но мне-то про нее все известно! По ночам она спит в своей спальне, свесившись с потолка головой вниз в своем безобразном черном платье!
– Не говори такие вещи! – повторил он с бледным, перепуганным лицом.
– А с какой стати мне молчать?
– Потому что это правда.
И с этими словами он пулей устремился к двери и был таков.
Снова я увидела его только на следующее лето. Да и тогда всего лишь один раз, мельком, когда моя матушка велела отнести чистые простыни в летний домик, где жили Харрисоны, мать и сын.
Впервые я сделала паузу в своей ненависти к нему в то лето, когда нам было по двенадцать.
Однажды он позвал меня из-за стеклянной двери павильона и, когда я выглянула, сказал тихим, спокойным голосом:
– Анна-Мария, когда мне исполнится двадцать и тебе исполнится двадцать, я женюсь на тебе.