Я невольно повиновался. Мне необходимо было подкрепить силы, и я уже собрался было приняться за предложенную им еду, как вдруг почувствовал неодолимое отвращение и ужас; оттолкнув все, что он мне протянул, я в оправдание мое мог только указать на окружавшие меня предметы как на причину, по которой я ничего не мог есть. Старик окинул взглядом комнату, словно не веря, что столь привычные ему вещи могли так напугать пришельца, а потом только покачал головой.
- Ты глупец, - сказал он, - но ты назареянин, и мне тебя жаль; право же, те, кто воспитывал тебя, не только закрыли книгу мудрости для тебя, но и сами позабыли в нее заглянуть. Неужели учителям твоим, иезуитам, было неведомо искусство врачевания и неужели глаза твои никогда не видели самых обыкновенных медицинских инструментов? Прошу тебя, ешь и будь спокоен, здесь нет ничего, что могло бы принести тебе вред. Эти мертвые кости не могут ни потчевать тебя едой, ни отнять ее у тебя; они не могут ни связать тебя, ни стянуть твои суставы железом, ни разрубить сталью, как то сделали бы живые руки, те, что уже протянулись, чтобы схватить тебя и сделать своей добычей. И так же верно, как то, что на свете есть бог, ты сделался бы их добычей и достался бы их железу и стали, если бы тебя не приютил сейчас Адония.
Я немного поел, крестясь всякий раз, когда подносил пищу ко рту, и выпил вино; от лихорадочного волнения и страха в горле у меня пересохло, и я проглотил его, словно эта была вода, все время, однако, продолжая молить господа не дать ему превратиться в какое-нибудь вредоносное сатанинское зелье. Еврей Адония наблюдал за мной со все возрастающим сочувствием и презрением.
- Чего ты боишься? - спросил он. - Если бы я был одержим теми злыми силами, которые приписывает мне твоя суеверная секта, то неужели бы я не угостил всех этих бесов тобою, вместо того чтобы предлагать еду тебе? Неужели бы я не мог вызвать из недр земли голоса тех, кто "выглядывает и бормочет", наместо того чтобы говорить с тобой человеческим голосом? Ты действительно в моей власти, только у меня нет ни возможности, ни желания причинить тебе вред. У тебя хватило мужества бежать из тюрьмы Инквизиции, так как же ты можешь бояться того, что тебя окружает тут, в каморке одинокого лекаря? Я прожил в этом подземелье шестьдесят лет, так неужели же тебе страшно пробыть в нем считанные минуты? Все это скелеты человеческих тел, а в логове, из которого ты бежал, тебя окружали скелеты погибших душ. Все это свидетельства заблуждений или причуд природы, а ты явился оттуда, где человеческая жестокость, упорная и непрестанная, неослабная и ничем не смягченная, все время оставляет доказательства своей силы в виде недоразвитых умов, искалеченных тел, искаженной веры и окаменевших сердец. Мало того, здесь вокруг тебя и свитки пергамента, и карты, исписанные точно человеческой кровью, но даже если это и было бы так, то может ли целая тысяча их наполнить человека таким ужасом, как одна только страница истории тюрьмы, где ты сидел, что действительно написана кровью - и не из застывших жил мертвеца, а из разорвавшихся там в муке живых сердец. Ешь, назареянин, еда твоя не отравлена, пей - в чаше твоей нет никакого яда. Можешь ты поручиться, что его не только не окажется в тюрьме Инквизиции, но даже и в кельях иезуитов? Ешь и пей без страха - и в подземелье, будь то даже подземелье, где живет еврей Адония. Если бы ты осмелился на это в жилище назареян, мне никогда бы уже не довелось тебя увидеть. Ну как, поел? спросил он. Я кивнул головой. - А ты пил из чаши, которую я тебе дал? Мучительная жажда снова вернулась ко мне, и я протянул ему чашу.
Старик улыбнулся, но в улыбке стариков, в улыбке, которая кривит столетние губы, есть что-то уродливое и отвратительное: это отнюдь не улыбка радости, губы хмурятся, и я невольно отшатнулся от этих угрюмых складок рта, когда еврей Адония сказал:
- Если ты уже поел и попил, пора тебе отдохнуть. Ляг в постель, может быть, она будет жестче той, на которой ты спал в тюрьме, но, поверь, она понадежнее. Иди ложись, я думаю, что никакой соперник, никакой враг тебя теперь не отыщет.