В страхе за его жизнь, с которой была связана моя собственная, я, шатаясь, потянулся к нему. Охватив его обеими руками, я немного приподнял его и, вспомнив, что возле люка проходит струя свежего воздуха, попытался подтащить его туда. Мне это удалось, и, ощутив эту свежую струю, я, к радости моей, увидел, что проникавший в щель свет потускнел. Наступил
Была темная ночь. И только когда подул легкий ветерок и ветви деревьев зашевелились, я смог отличить их от недвижных каменных стен. Я уверен, что именно этому мраку я обязан тем, что от пережитого мною потрясения я не рехнулся. Если бы после тьмы подземелья, после голода и холода, испытанных там, внизу, я оказался бы в лучах сияющей луны, свет ее неминуемо свел бы меня с ума. Я бы, верно, принялся плакать, смеяться, упал бы на колени, превратился бы в идолопоклонника. Я бы стал поклоняться сияющему солнцу и луне, что величественно шествует по небу9. Лучшим прибежищем для меня во всех смыслах этого слова была теперь тьма. Мы прошли через сад, не чувствуя под собою ног от волнения. Когда мы очутились у ограды, мне снова сделалось дурно, голова закружилась, я зашатался.
– Что это, в окнах монастыря свет? – шепотом спросил я у своего спутника.
– Нет, это свет твоих же собственных глаз; все это действие темноты, голода и страха. Идем!
– Но я слышу, как звонят в колокол.
– Это только звенит у тебя в ушах, звонарь твой – пустой желудок, а тебе чудится, что звонят в колокол. Время ли сейчас мешкать? Идем, идем! Не вешайся так всей тяжестью мне на руку, не падай, если только можешь. Боже мой, он без чувств!
То были последние слова, которые я услышал. Он, должно быть, успел подхватить меня. Движимый инстинктом, который благодетельнее всего действует в отсутствие мысли и чувства, он подтащил меня своими мускулистыми руками к стене и
– Алонсо, дорогой мой Алонсо, – прошептал голос рядом.
– Хуан, милый Хуан, – мог я только ответить, прижимаясь грудью к груди самого любящего, самого преданного из братьев.
– Сколько тебе пришлось выстрадать, сколько всего выстрадал я, – прошептал он, – за эти ужасные сутки, я уже почти потерял надежду тебя спасти. Торопись, карета шагах в двадцати.
Пока он говорил, повернутый фонарь осветил его мужественные и благородные черты, которых я когда-то боялся, считая их знаком того, что он всегда и во всем меня превзойдет. Но в эту минуту я видел в них улыбку гордого, но благосклонного ко мне божества, которое должно было сделать меня свободным. Я указал на своего спутника; говорить я не мог, от голода внутри у меня все онемело. Хуан поддержал меня, успокоил, ободрил; он сделал все и еще больше того, что один человек мог сделать для другого, а может быть, даже и больше, чем мужчина мог бы сделать для оказавшейся под его покровительством женщины, самой хрупкой и самой беззащитной. О, сердце у меня обливается кровью, когда я вспоминаю его мужественную нежность! Мы ждали моего спутника – он в это время спускался по веревочной лестнице.