— Никогда не учили? — повторил Том с изумлением. — Как же это? Когда я рисую собак, и лошадей, и других животных, у меня и голова не получается и ноги, хотя я очень хорошо вижу, какими они должны быть. Я умею рисовать дома с самыми разными трубами, и дымоходы вдоль стены, и слуховые окна, и всякое такое. Но у меня, верно, тоже получались бы собаки и лошади, если бы я больше старался, — добавил он, рассудив, что если он будет слишком хулить свои рисунки, Филип может подумать, будто он, Том, намерен вообще ему подчиняться.
— Да, конечно, — подтвердил Филип, — это совсем не трудно. Нужно только хорошенько смотреть на вещь и много раз ее рисовать. Что один раз сделаешь неверно, в другой раз исправишь.
— Но разве тебя совсем ничему не учили? — озадаченно спросил Том, у которого зародилось подозрение, что горб Филипа может быть источником удивительных талантов. — Я думал, что ты уже давно ходишь в школу.
— Да, — улыбаясь ответил Филип, — я изучал латынь, и греческий язык, и математику, и словесность, и другие предметы.
— Но ведь тебе не нравится латынь? — спросил Том, доверительно понижая голос.
— Так себе. Я к ней равнодушен.
— Так ты, верно, еще не дошел до Propria quoe maribus?[43] —Том склонил голову набок, словно хотел сказать: „Вот это орешек; интересно, что ты запоешь, когда попробуешь его раскусить!“
Филип почувствовал горькое удовлетворение, убедившись, как многообещающе глуп этот хорошо сложенный, энергичный на вид мальчик, но так как сам он был крайне обидчив и к тому же хотел расположить к себе Тома, он удержался от смеха и вежливо ответил:
— Я уже покончил с грамматикой; я учу теперь другие вещи.
— Значит, мы не будем заниматься вместе? — разочарованно протянул Том.
— Нет, но все равно я смогу тебе помогать. Я буду рад помочь, если это в моих силах.
Том даже не сказал спасибо, так его поразила мысль, что сын Уэйкема вовсе не такой злой, как можно было бы ожидать.
— Послушай, — помолчав немного, спросил он, — ты любишь своего отца?
— Люблю, — покраснев до корней волос, ответил Филип. — А ты своего разве не любишь?
— О, разумеется… Я просто хотел знать, — сказал Том, несколько устыдившись своего вопроса, когда заметил, что Филип покраснел и, по-видимому, чувствует себя неловко. Ему было очень трудно определить свое отношение к этому сыну Уэйкема; и он подумал, что если бы Филип не любил своего отца, это в какой-то мере могло бы вывести его из затруднения.
— А теперь ты будешь учиться рисовать? — спросил он, чтобы перевести разговор на другую тему.
— Нет, — ответил Филип, — отец хочет, чтобы я сейчас все свое время отдавал другим вещам.
— Чему? Латыни, Эвклиду и всякой такой штуке, да? — сказал Том.
— Да, — ответил Филип; он уже давно перестал рисовать и сидел теперь, опершись подбородком на руку, а Том, облокотившись о стол и вытянув шею, со все растущим восхищением рассматривал осла и собаку.
— И ты ничего не имеешь против? — спросил Том с любопытством.
— Нет; мне нравится знать то, что знают другие. А потом я выучусь и тому, что мне хочется.
— Не понимаю, зачем нужно учить латынь. От нее никакого проку.
— Латынь входит в образование джентльмена, — ответил Филип. — Все джентльмены изучают одни и те же вещи.
— Ну да! Ты думаешь, сэр Джон Крейк, начальник королевской псовой охоты, тоже знает латынь? — сказал Том, который мечтал быть на него похожим.
— Он, конечно, занимался ею в детстве, — сказал Филип, — но, полагаю, давно ее забыл.
— О, это и я могу, — сказал Том, вовсе не имея намерения сострить, а просто довольный тем, что уж латынь-то, во всяком случае, не помешает ему стать таким, как сэр Джон Крейк. — Но пока учишься, придется все помнить, а то мистер Стеллинг задаст вытвердить кучу строчек из „Оратора“.[44] Мистер Стеллинг так придирается… ты еще увидишь. Он десять раз заставит повторить одну и ту же строчку, если скажешь nam[45] вместо jam[46]… У него и буковки не переврешь, уж я то знаю.
— О, я не боюсь, — ответил Филип, не в силах удержаться от смеха. — У меня хорошая память. А некоторые уроки я просто люблю. Я очень люблю греческую историю и вообще все, что касается греков, Я бы хотел быть греком и сражаться с персами, а потом вернуться домой и писать трагедии, или быть таким мудреном, как Сократ, чтобы все меня слушали, и умереть такой же славной смертью. (Филип. как вы видите, был не прочь показать хорошо сложенному варвару свое умственное превосходство.)
— А что, греки были храбрые воины? — спросил Том, почуяв, что здесь перед ним открываются широкие перспективы. — Был там кто-нибудь вроде Давида, или Голиафа, или Самсона? Я только про них и люблю читать в истории иудеев.
— О, про греков есть очень много таких сказаний — о древних героях, которые сражались с дикими зверями, как Самсон. А в „Одиссее“ — это очень красивая поэма — есть еще более удивительный великан, чем Голиаф, — Полифем; у него был только один глаз посреди лба; а Одиссей ростом куда меньше, зато умный и очень хитрый — зажег ствол сосны и ткнул Полифему горящей головней прямо в глаз, так, что тот заревел, как тысяча быков.