(«Как у тебя все по-высокому, говорю я внутри рта, вот он уже у тебя и Мавр… И как с мужской, по крайней мере, стороны все несравненно проще, — той простотой, которой тебе не дано понять. А „безумная любовь“ — сидит в „Pragerdiele“, угрюмый, как сыч, и, заглатывая зевоту: „Ну и скучища же с ней! Молчит, не разговаривает, никогда не улыбнется. Точно сова какая-то…“ Но этого ты не узнаешь никогда».)
— Простите, я вас измучил! Такое солнце, а я вас измучил! Только приехали, а я вас уже измучил. Не надо больше о ней. Ведь — кончено. Ведь я — стихи пишу. Ведь я после вашей «Разлуки» опять стихи пишу. Я думаю — я не поэт. Я могу — годами не писать стихов. Значит, не поэт. А тут, после вашей «Разлуки» — хлынуло. Остановить не могу. Я пишу вас — дальше. Это будет целая книга: «После Разлуки»,—после разлуки-с нею, и «Разлуки»—вашей. Я мысленно посвящаю ее вам и если не проставляю посвящения, то только потому, что она ваша, из вас, я не могу дарить вам вашего, это было бы — нескромно.
Можно вам прочесть? Когда устанете, остановите, я сам не остановлюсь, я никогда не остановлюсь…
И вот над унынием цоссенского ландшафта:
И еще это! — В его руке листки, как стайка белых, готовых сорваться, крыльев.
И, точно удивившись внезапно проступившей тишине:
— А какая тихая дочь. Ничего не говорит. (Зажмурившись:) Приятно! Вы знаете, я ведь боюсь детей. (Глядя из всех глаз и этим их безмерно расширяя:) Я бе-зум-но их боюсь. О, с детства! С Пречистенского бульвара. С каждой елки, с каждого дня рождения. (Шепотом, как жалуются на могущественного врага:) Они у меня все ломали, их приход был нашествие… (Вскипая:) Ангелы? Я и сейчас еще слышу треск страницы: листает такой ангел любимую книгу и перервет вкось — точно рваная рана… И не скажите — нечаянно, редко — нечаянно, всегда — нарочно, всё нарочно, назло, искоса, исподлобья — скажу или нет. О, они, как звери, не выносят чужого и чуют слабого. Все дело только — не показать страха, не дрогнуть… Больной волк ведь, когда заболеет, наступает на больную лапу… Знает, что разорвут. О, как я их боюсь! А вы — не боитесь?
— Своих — нет.
— А у меня своих — нет. И, наверное, уже не будет. Может быть — жаль? Может быть, лучше было бы, если бы-были? Я иногда жалею. Может быть, я как-то… прочнее был бы на земле?..
Аля, давно уже хмуро и многозначительно на меня поглядывавшая:
— Ма-ама!
Я, с самонасильственной простотой:
— Борис Николаевич, где у вас здесь, а то девочке нужно.
— Конечно, девочке нужно. Девочке нужно, нужно, нужно. Убедившись, что другого ответа не будет, настойчивее:
— Ей в одно местечко нужно.
— А-ах! Этого у нас нет. Местечка у нас нет, но место есть, сколько угодно — все место, которое вы видите из окна. На лоне природы, везде, везде, везде! Это называется — Запад (шипя, как змея:) цивилизация.
— Но кто же вас здесь… поселил? (Сказав это, понимаю, что он здесь именно на поселении.)
— Друзья. Не знаю. Уложили. Привезли. Очевидно — так нужно. Очевидно, это кому-то нужно. — И, уже как узаконенный припев: — Девочке нужно, нужно, нужно.
__________
— Аля, как тебе не стыдно! Прямо перед окном!
— Во-первых, вы слишком долго с ним разговаривали, во-вторых, он все равно ничего не видит.
— Как не видит? Ты думаешь, он слепой?
— Не слепой, а сумасшедший. Очень тихий, очень вежливый, но настоящий сумасшедший. Разве вы не видите, что он все время глядит на невидимого врага?
Чтобы кончить о «девочке, которой нужно» и Белом. Несколько дней спустя приехал из Праги ее отец и ужаснулся ее страсти к пиву.
— Бездонная бочка какая-то! В восемь лет! Нет, этому нужно положить конец. Сегодня я ей дам столько пива, сколько она захочет — чтобы навсегда отучить.
И вот, после которой-то кружки, Аля, внезапно: