В общем, он желал, чтобы его мнения и вкусы служили для всех образцом. Ему понравилась опера «Барды» Лесюэра, и он готов был найти возмутительным то, что парижская публика судила иначе.
Император уехал из Генуи, чтобы возвратиться прямо в Париж. В последний раз он видел эту прекрасную Италию, где ему удалось всецело поразить воображение людей: как генералу, как миротворцу и как правителю. Он возвратился через Мон-Сени и организовал работы, которые должны были так же, как и в Симплоне, облегчить сношения между двумя нациями[76]. Он увеличил двор, призвав в него знатных итальянских вельмож и дам. Он назначил нескольких камергеров из бельгийцев, и вокруг уже слышалось множество акцентов, которыми только и различались торжественные приветствия, к нему обращенные.
Одиннадцатого июля император прибыл в Фонтенбло, а оттуда вернулся в Сен-Клу. Через некоторое время после его приезда в «Мониторе» были помещены довольно резкие статьи, возвещавшие грозу, которая должна была разразиться в Европе. Иногда в этих статьях попадались резкие выражения, которые выдали их автора. Сохранилась одна из них, особенно меня поразившая. Английские газеты передавали, что в Лондоне напечатали предполагаемую генеалогию семьи Бонапарта, которая относила его дворянское происхождение к весьма отдаленным временам. «Эти изыскания довольно наивны, – говорится в заметке. – Всем тем, кто спрашивает, с какого времени начинается дом Бонапарта, легко ответить. Он начался 18-го брюмера».
Я вновь увидела императора и испытала смешанные чувства радости и некоторой горечи. Трудно было не разволноваться в его присутствии; но я страдала потому, что это волнение было смешано с известным недоверием, которое он начинал мне внушать[77].
Императрица встретилась со мной вполне дружески. Я довольно откровенно рассказала ей о своих тайных горестях, выразив удивление по поводу того, что прежняя преданность нисколько не защитила меня перед ее супругом от каких бы то ни было внезапных обвинений. Она передала ему мои слова. Так как в них были и правда, и сила, он выслушал их довольно благосклонно. Император возвратился опять к той мысли, что преданностью может называться только та преданность, благодаря которой человек отдается целиком, со всеми своими чувствами, со всеми мнениями; он повторил, что мы должны отказаться от малейших наших прежних привычек, чтобы думать только о его интересах, о его воле. Наградой будет возвышение, богатство, полное удовлетворение честолюбия. «Я дам им все, – сказал он, говоря о нас, – чтобы смеяться над теми, которые осуждают их сегодня, и, если они захотят порвать с моими врагами, я брошу их врагов к их ногам». Впрочем, в течение всего времени перед кампанией Аустерлица ум императора был занят самыми серьезными делами и мало проявлялись его личные черты, поэтому наше положение снова стало довольно спокойным.
Я вспоминаю сейчас маленький анекдот, интересный только потому, что может еще лучше охарактеризовать этого странного человека; мне кажется, я не должна обойти его молчанием.
Деспотизм императора увеличивался по мере того, как расширялся его двор. Нужно признать, что Бонапарт хотел быть единственным руководителем мнений, желал, чтобы они формировались по его велению. Он компрометировал человека, мог погубить женщину за одно слово, без всяких предосторожностей. Но в то же время горячо возмущался, если общество решалось наблюдать и осуждать поведение тех, кого он ставил под защиту своего ореола.
Во время путешествия по Италии близость и праздность при дворах повели к некоторым более или менее серьезным ухаживаниям, о которых писали в Париж и о которых любили посплетничать. Однажды вдруг Бонапарт входит в столовую с довольно веселым лицом, опирается на спинку кресла, в котором сидит его жена, и обращается к нам – то к одной, то к другой – с ничего не значащими фразами, затем начинает расспрашивать нас о нашей жизни и, наконец, говорит, сначала полунамеками, о том, что среди нас находятся такие, о которых в обществе много разговоров.