– Вот что, – решительно сказала Екатерина Ивановна. – Ко мне ты сперва. Я три дня отдыхать буду до нового рейса. Потом снова в дорогу – на неделю. Так вот я и живу пока. Тебя к себе пропишу. Соседка моя на Трехгорке работает. Говорила – им ученицы нужны. Даже меня звала. Но куда мне, я уже в годах. Да к тому же и замуж собралась.
Она смутилась, чуть покраснела и немного не к месту засмеялась.
– А за кого, знаешь?
– Да откуда же мне знать?
– За твоего начальника, Кондратьева, Сергея Степановича. Уж и сговор был. Два последних рейса отъезжу, и все, прощай Москва, на вашу станцию переезжаю. Вот.
– Он человек ничего, добрый, – рассудительно сказала Нюрочка. – Вот шинель мне оставил, сапоги, к вам встроил. И не строгий: учил – не ругал.
Так Нюрочка стала москвичкой.
В крошечной комнате после отъезда хозяйки она почти ничего не изменила: Екатерина Ивановна ничего с собой не увезла, даже ваза с пыльными бумажными цветами по-прежнему стояла на самодельном, похожем на верстак, столе. На Сухаревке Нюрочка прикупила еще несколько ярчких бумажных цветов да старое ватное одеяло – это был ее первый расход с первой ученической получки.
Сначала ей все казалось, что живет она здесь временно, что вот придет день, и она снова уедет отсюда «в мир». Но шли дни, месяцы, потом и годы, а Нюрочка все ходила на Трехгорку (она уже получила разряд), с работы – в столовку, из столовки – домой, и узкая темноватая комната стала казаться ей уютной, своей, обжитой.
От старой жилички, кроме мебели, остались здесь и два потрепанных песенника и неизвестно как попавший сюда старый-престарый «Чтец-декламатор». Переделав все свои несложные хозяйственные дела, Нюрочка садилась к шаткому столу, открывала толстенькую книжку «Декламатора» и принималась читать про себя, трудно шевеля губами. Больше всего нравились ей два стихотворения – она считала их песнями и иногда напевала их на свой, ей одной знакомый мотив. Одни стихи были трудные, грустные и действительно оказались потом песней. Она не понимала всех слов, но мрачная торжественность их действовала на нее так, словно она побывала в церкви.
Но что бы она ни читала в этот вечер, перед сном она отыскивала свой самый любимый стих и прочитывала его до конца. Он не будил в ней никаких воспоминаний, просто он был как-то сродни ее спокойной бесхитростной натуре:
Нет, Нюрочка не грустила, она, кажется, вообще не умела грустить, просто от чтения стихов ей становилось как-то торжественно и еще более спокойно.
Работала она сноровисто – сперва на одном станке, потом на двух, а перед самой войной перешла на три. Ходила и ходила целую смену по цеху молчаливая, спокойная и будто бы всем довольная. Товарки относились к ней хорошо, но как-то не заинтересованно. Она сама не вникала в их жизнь, в их посторонние, нефабричные заботы. Мужчин на фабрике почти что и не было – старик наладчик, кое-кто из инженеров, к которым она не имела никакого отношения. Почти все ее сверстницы где-то там, в зафабричной жизни, знакомились, выходили замуж, у них рождались дети, были свои горести и радости, а Нюрочка все была одна, ни с кем не сближалась, на танцы не ходила: не умела танцевать, а учиться стеснялась. Да и Москвы она почти не знала – только дорогу к дому и на Сухаревку, куда ездила обновлять запылившиеся бумажные цветы. Однажды она со всеми вместе пошла в Камерный театр на «Жирофле-Жирофля». Вокруг смеялись, а она сидела равнодушная – ей было скучно. Наутро в цехе оживленно обсуждали спектакль, спросили и ее мнение. Она ответила серьезно:
– Не понравился мне театр ваш. Не пойду больше. Бесподлинное там все. Неинтересно.
Она сказала так веско, что с ней не стали спорить, и больше ее в театр никто с собой не звал.
Товарки приходили иногда в цех веселые, радостные, иногда заплаканные, раздраженные – ссорились и мирились с женихами, мужьями, волновались за детишек, а Нюрочка все ходила и ходила по цеху, правила и скрепляла нити, спокойно выслушивала замечания мастера, шутки товарок, прозвавших ее Нюрочка-пава.
Незаметно для себя и для других стала она вековухой – старой девушкой, хотя все еще звали ее Нюрочкой.
Началась война. Как-то задерганная бесконечными родами и волнениями за мужа-фронтовика ее сменщица Ольга Турукова зло бросила ей в лицо:
– И для кого ты себя, девка, бережешь, не пойму? Фон-барона ждешь? Истая пава!
Нюрочка только пожала в ответ плечами.
«Берегу? – подумала она. – А ни для кого не берегу. Может, если бы не война… Да нет, так как-то у меня получается – ни мне никто не по душе, ни я никому».
Мысль эта скользнула, не оставив горечи. Жизнью своей она, в общем, была довольна.