– Наконец-то! – сказал молодой человек, переводя дух.
– О! – протянула Арсена. – Неужели вы полагаете, что тигровая шкура подойдет к этому длинному кисейному платью? Я думаю, нет, к тому же он хочет истинную вакханку, не такую, как их изображают на сцене, но какими они предстают на картинах Карраччи и Альбани.
– Но на тех полотнах, – пролепетал Гофман, – вакханки нагие!
– Ну!
И, произнося эти слова, она развязала пояс платья и расстегнула ворот. Ничем не удерживаемое, платье спускалось по ее прелестному телу, все больше и больше обнажая его, пока тонкая ткань не легла легкими волнами у ее ног.
– О! – воскликнул Гофман, падая на колени. – Вы не смертная – вы богиня!
Арсена оттолкнула ногой одежду, потом взяла тигровую шкуру.
– Ну, как мы используем это? Да помогите же мне, я не привыкла одеваться одна. – Простодушная танцовщица называла это «одеваться».
Юноша приблизился, ослепленный, упоенный, взял тигровую шкуру, закрепил золотые когти на плече вакханки, усадил, или, лучше сказать, положил свою модель на софу, обитую пунцовым кашемиром, на котором она казалась бы статуей паросского мрамора, если бы грудь ее не вздымалась и улыбка время от времени не появлялась на устах.
– Хорошо ли так? – спросила она, вскинув над головой руку с виноградной гроздью, будто собиралась поднести ее к устам.
– О да! Прекрасно, прекрасно, – прошептал Гофман.
И страсть взяла верх над живописью – он упал на колени, молниеносным движением схватил руку Арсены и стал осыпать ее поцелуями. Танцовщица отняла руку скорее с удивлением, чем с гневом.
– Что вы делаете? – спросила она молодого человека.
Вопрос был задан таким спокойным, даже холодным тоном, что юноша отпрянул назад, схватившись за лоб обеими руками.
– Ничего, ничего, – прошептал он, – простите меня, я схожу с ума.
– Да, мне и самой так показалось, – заметила она.
– Скажите, – вскрикнул Гофман, – зачем вы меня позвали? Говорите, говорите!
– Чтобы написать мой портрет, ни за чем другим.
– А! Хорошо, – воскликнул юноша, – вы правы, чтобы написать ваш портрет, ни за чем другим.
И, сделав над собой огромное усилие, Гофман натянул холст на подрамник, взял палитру, кисти и начал набрасывать упоительную картину, представшую перед его глазами.
Но художник напрасно рассчитывал на свою стойкость: когда он смотрел на оригинал, полный неги, не только представший во всем своем блеске, но еще и отражаемый бесконечными зеркалами уборной; когда вместо одной Эригоны он оказался окружен десятью вакханками; когда каждое зеркало повторяло эту упоительную улыбку, эту волнующуюся грудь, которую тигровые когти прикрывали лишь наполовину, он почувствовал, что требуемое от него выше сил человеческих. Бросив кисти и палитру, он бросился к прелестной танцовщице и припал к ее плечу в поцелуе, столь же исполненном любовью, сколь и неистовством.
Но в ту же минуту дверь отворилась, и нимфа Эвхариса вбежала в уборную, крича:
– Он! Он!
И, прежде чем Гофман успел опомниться, обе женщины вытолкнули его из будуара, дверь которого тотчас за ним затворилась. Сходя с ума от любви, бешенства, ревности, он, шатаясь, прошел по гостиной, спустился с лестницы и, сам не понимая как, очутился на улице, оставив в будуаре Арсены не только кисти, краски и палитру, что еще ничего не значило, но и свою шляпу, что означало многое.
Часть третья
Искуситель
Что ставило Гофмана в положение еще более ужасное, что усугубляло его горе унижением – это то, что Арсена, по всей видимости, призвала его к себе не как замеченного ею в Опере почитателя, но просто как живописца, машину для изготовления портретов, зеркало, отражающее представляемые ему тела. Отсюда это равнодушное бесстыдство танцовщицы, с каким она сбрасывала перед ним свою одежду, это удивление, вызванное его поцелуем, этот гнев, когда несчастный, припав в огненном поцелуе к ее плечу, признался ей в любви.
И, воистину, не безумием ли было с его стороны – его, простого немецкого студента, приехавшего в Париж с тремястами-четырьмястами талеров, что было меньше стоимости ковра в ее передней, – не безумием ли было мечтать об обладании модной танцовщицей, особой, которую содержал щедрый и сладострастный Дантон? Не пылкие речи трогали эту женщину, а звон золота; ее любовником был не тот, кто любил ее больше, но тот, кто платил дороже. Имей Гофман больше золота, чем Дантон, последнего выгнали бы вон! Но пока именно бедного художника бесцеремонно выставляли за дверь.
Он отправился к своему убогому жилищу, униженный и опечаленный. До тех пор, пока он не сошелся лицом к лицу с Арсеной, он еще надеялся, но увиденное им, это пренебрежение к нему как к мужчине, эта роскошь, окружавшая прелестную танцовщицу, все это лишало молодого человека даже надежды на обладание ею. Для того чтобы мечты Гофмана осуществились, должно было свершиться чудо – он должен был стать сказочно богат.