Да, это страшно глупо. Остров, давший ему романтическое убежище, был прекрасен первые месяцы, когда светило солнце, зеленели деревья и местные нравы пленяли его душу своеобразной новизной. Но вот наступило ненастье, одиночество стало невыносимым, и деревенская жизнь предстала перед ним во всей своей варварской грубости. Эти крестьяне в синей суконной одежде, щеголявшие цветными поясами и галстуками, с цветами за ухом, показались ему вначале забавными глиняными фигурками, специально созданными для украшения полей, хористами томной и слащавой пасторальной оперетты. Но теперь он узнал их глубже; это были такие же люди, как и все остальные, при этом дикари, и, коснувшись их, цивилизация оставила по себе лишь легкий след и не затронула ни одной резкой черты их наследственной грубости. Когда на них смотришь издали, то на короткое время они способны очаровать прелестью новизны; но теперь он освоился с их обычаями, почти сравнялся с этими людьми, и его, словно раба, тяготило низменное существование, приходившее чуть ли не на каждом шагу в столкновение с его прежними идеями и предрассудками. Нужно вырваться из этой среды, но куда и как? Он беден. Весь его капитал состоит из нескольких десятков дуро, которые он захватил, когда бежал с Майорки. Эту сумму, кстати, он сохранил благодаря Пепу, упорно не желавшему брать с него какую-либо плату. Итак, он вынужден оставаться здесь, пригвожденный к башне, как к кресту, без надежд, без желаний и пытаясь полностью подавить в себе мысль, чтобы обрести безмятежность растительной жизни, — нечто вроде прозябания можжевельников и тамарисков, растущих на скалистых выступах мыса, или существования ракушек, навеки прирастающих к подводным утесам.
После длительных размышлений он примирился со своей судьбой. Он не будет ни думать, ни желать. Кроме того, никогда не покидающая нас надежда рисовала ему смутную возможность чего-то необычайного, что придет в положенный час и вырвет его из этого окружения. Но пока все это не пришло — как тягостно одиночество!..
Пеп и его домочадцы составляли для Фебрера его единственную семью, но безотчетно, повинуясь, быть может, смутному инстинкту, эти люди все больше и больше отдалялись от него. Хайме замыкался в своем уединенном убежище, и они с каждым днем все реже вспоминали о сеньоре.
Уже давно Маргалида не появлялась в башне. Она как будто избегала всякого повода к такой прогулке и уклонялась даже от встреч с Фебрером. Она стала другой, словно пробудилась к новой жизни. Невинная и доверчивая улыбка юности сменилась у нее сдержанностью, как у женщины, которая знает об опасностях, ожидающих ее на пути, а потому ступает медленно и осторожно.
С тех пор как за ней стали ухаживать и юноши приходили повидать ее дважды в неделю в соответствии с традиционным фестейжем, она как будто осознала эти большие и неожиданные опасности, о которых раньше не догадывалась, и держалась подле матери, стараясь не оставаться наедине с мужчиной и краснея, если кто-нибудь из молодых людей встречался с ней взглядом.
В этом ухаживании, столь обычном для нравов острова, не было ничего особенного, и, тем не менее, оно глухо раздражало Фебрера, словно он видел в нем покушение на убийство или грабеж. Нашествие в Кан-Майорки влюбленных молодых хвастунов он расценивал почти как личное оскорбление. Он смотрел на хутор Пепа как на свой собственный дом, но раз туда вторгались посторонние и их хорошо принимали, то ему оставалось лишь удалиться.