Марта намочила в лохани белье, помешивая его ореховой скалкой, и стала мурлыкать песенку. В кухонное окно врывался запах мокрого сада. Ветер раскачивал ветви грушевого дерева, с которого уже обобрали плоды. Тихонько скрипнула дверь, и, шлепая босыми грязными ножонками, вошел сынишка Марты, с полными пригоршнями орехов. Кудряшки, черные как смоль и длинные, как у девочки, падали ему на лоб.
Моника вскочила. Пулей метнулась к выходу и побежала, по лужам и грязи, к дороге на Нэву.
В красноватых отблесках света, проникавшего из ущелья, деревья Нэвы казались поутру почти черными. Тонкий, прозрачный туман поднимался над скалистой горловиной, а лес — сказочный, неправдоподобный — обступал ее со всех сторон гигантской клеткой.
Моника хорошо знала деревья, с самого раннего детства. Одинокая дикарка, она играла в лесу, как дома. Она утопала в папоротниках по колено, и они смачивали ей кожу свежей росой или каплями только что прошедшего дождя. Стволы буков застывали в величавом, гордом безмолвии, нарушаемом лишь легким утренним ветерком да отдаленным щебетаньем птиц в ветвях. Чем выше по склону Нэвы взбиралась Моника, тем свободней дышалось ей; взор прояснялся, кровь бежала горячей. Спастись бегством от Исабели. Ничего другого у нее не было на уме, решительно ничего. Удрать, убежать от Исабели, от ее слов, ее погони.
В висках стучало, как после слишком долгого сна. Она зябла, и в душу закрадывалась тревожная грусть.
Когда из чащи деревьев, как призрак, внезапно вынырнула сторожка Даниэля, она не сразу сообразила, что это. Раньше, при другом леснике, и потом, пока сторожка пустовала, она часто приходила сюда. Но с тех пор как здесь поселился Даниэль, не поднималась ни разу. Она остановилась точно вкопанная, странное чувство охватило ее: как будто ей было видение посреди леса, как будто она и не знала, что здесь есть сторожка. К щекам прихлынула кровь. Ее вдруг охватил стыд — странный, необъяснимый. На миг возникло искушение вновь пуститься наутек, на ту сторону ущелья, к Осу или Четырем Крестам. Из ущелья, вслед солнечным лучам, красноватым дымком тянулся туман. Легкая сырость прилипала к коже.
Моника медленно подошла к сторожке. Окно было притворено. С выступа крыши падали время от времени капли, сверкая проносились в воздухе. Чуть слышно шелестела трава под ногами. К самому окну низко склонились ветви дерева с золотыми осенними листьями. Вьюнки, плющ — все растет дико, запущенно. Под окошком, у стены, мокрая от дождя скамейка. Моника подошла к полуоткрытой двери, постучалась кулаком.
— Даниэль… — позвала она тихонько, робко.
Голос ее дрожал. Никто не ответил ни на зов, ни на вторичный стук. Тогда она толкнула дверь, и та медленно, с протяжным жалобным визгом, подалась. Красноватый свет, сочившийся сквозь деревья, едва освещал комнату. Моника вошла.
В сторожке никого не было. Беленные известью стены отсвечивали каким-то мертвенным, режущим светом. Очаг еще не совсем догорел. Пригоршней багровых камней сверкали в золе угольки. Моника протянула над ними руки, чтобы согреться. Потом встала на колени и раздула огонь. В ноздри ударил запах гнилого, горелого дерева. Она зажмурилась. «Хоть бы никогда не возвращаться в Энкрусихаду». Если бы можно было остаться здесь, с Даниэлем! Если б это было возможно, она бы осталась здесь навсегда, никогда не спускалась бы вниз. В конце концов, Даниэль ей вроде как старший брат, как Сесар. Ему лет сорок, самое меньшее. Он казался ей похожим на старого побитого пса, на Солнышко. (Но ее влекло к нему, потому что он все знает, потому что в нем причина и смысл отчаяния Исабели, потому что он сын человека, из-за которого папа хотел повеситься, а он снял папу с дерева. И он увел Веронику, и воспоминание о них тяготеет до сих пор над домом, лежит на сердце Исабели огромным свинцовым грехом. А она, Моника, не собирается расплачиваться за этот чужой грех, она должна узнать все про их жизнь, и отсечь их всех от себя, либо самой навсегда от них отрешиться, теперь, когда она обрела собственную жизнь, особую, свою…) В глубине души она еще сознавала себя связанной, зависящей от этих призраков.