Нэгели хочет, с заднего сидения, закатить ему пощечину, Лотта перехватывает и крепко удерживает его руку – лучше, мол, не обращать внимания на подобные вещи; но тут Кракауэр, который сидит впереди, рядом с водителем, тычет ему в глаза два растопыренных пальца; шофер вскрикивает, отрывает руки от руля и прижимает к лицу, и оставшийся теперь без водителя мерседес, вильнув влево, едва-едва не сталкивается с автомобилем на соседней полосе (гудки раздаются такие, как если бы ты сидел в дьявольском звуковом туннеле: сперва непосредственно впереди, потом сбоку и, наконец, сзади); машине удается разминуться с почтенным каштановым деревом слева, с каким-то дубом справа, но затем она врезается в афишную тумбу и с дымящимся, испускающим пар, погнутым радиатором останавливается под одним из тех кричаще-пестрых избирательных плакатов, что восхваляют невыполнимые, по всей видимости, обещания второго списка (работа и хлеб).
Нэгели и Лотту Айснер слегка швырнуло вперед, но, за исключением Кракауэра – у которого пошла носом кровь и который в приступе смеха обнажил зубы, просветы между которыми постепенно заполняются другой кровью, изо рта, – никто не пострадал.
Двоим полицейским – скорее пришкандыбавшим, нежели спешно явившимся к месту происшествия – Лотта Айснер сует в руки долларовые бумажки, и они снова исчезают (в любом случае, неподалеку, на Ноллендорфплац, происходит нечто более важное: группа боевиков кратковременно запрещенных коричневорубашечников схлестнулась с командой Гамбургского Красного Флота, тоже запрещенного, и там кровь течет в гораздо больших количествах); Кракауэр отвешивает шоферу – сидящему возле своего разбитого такси и теперь похожему на тевтонского, комедиантского Вергилия – еще один легкий пинок, и все трое спешат вниз по аллее, налево, направо, опять налево, новые приступы смеха, новые объятия; и потом, в какой-то конспиративной квартире на Тауэнтциенштрассе, на светло-зеленых бархатистых обоях которой вскоре будут дрожать первые струи утреннего светового ливня, эти трое лежат навзничь на ковре перед камином и курят, и Лотта и Зигфрид не сомневаются, что нашли в нем, Нэгели, правильного человека, и они роняют в интимность этого мгновения мысль, что Нэгели, которого оба считают лучшим из лучших, должен снять фильм ужасов – аллегорию, если угодно, наступающего кошмара.
И Нэгели – который, с одной стороны, видит, как перед ним сияют двести тысяч обещанных Гугенбергом магических долларов (к сожалению, сопряженных с условием, что он должен пригласить в фильм Хайнца Рюмана), а с другой, находит гигантский потенциал иронии, заключенный в этой идее, совершенно великолепным, – смеется, пускает дым к потолку и чувствует, что обрел желанное освобождение; он ведь в последнее время думал: блондинистый подхалим никоим образом не окажется перед его камерой, – и да, это та самая идея, которую он искал уже много месяцев; он снимет фильм ужасов, нужно только как-нибудь сделать так, чтобы и киностудии УФА такое понравилось, а Рюмана он просто не будет больше упоминать; да, он поедет в Японию и начнет там снимать фильм, ведь его, как он понял Гугенберга, для того и пригласили и ему все оплатят. И ведь совершенно очевидно: Немертвого в фильме должен играть привлекательного вида стройный азиат, то есть полная противоположность Хайнцу Рюману.
Да, нужно просто мыслить масштабно, а все остальное приложится, кудахчет Лотта Айснер, открывая еще одну бутылку шампанского; и Кракауэр, который отправился на кухню, чтобы сварить яйца, кричит оттуда: «Дружище, между прочим, там могла бы быть и госпожа Немертвая, какая-нибудь азиатка – Анна Мэй Вонг, например, что позволило бы окончательно избавиться от Рюмана». Яйца ему не удались, поэтому он просто разбивает над сковородкой еще полдюжины и через наикратчайшее время, бодро насвистывая «Интернационал», вносит готовый омлет в гостиную.
Дескать, двести тысяч долларов – этого отнюдь не достаточно; из Германского Рейха надо выдоить побольше, Нэгели должен еще раз встретиться с Гугенбергом и потребовать у него три… да что там, четыреста тысяч долларов на реализацию УФАических фантазий о мировом господстве. Но это было бы гигантским надувательством, протестует протестант Нэгели, и ему – для таких претензий – вообще нечего предъявить, у него пока даже идеи никакой нет; на что Лотта возражает, что гораздо непорядочней ведут себя другие: furschlugginer рейхсминистр, культур-доценты, крупные капиталисты, да и журналисты тоже (тут она с удовольствием ухватывает себя за нос), которые поддерживают вопиющую коррупцию, и подлую структуру власти, и навязывание и сохранение со страхом защищаемого нынешнего порядка – поддерживают своей пустопорожней, посредственной писаниной.
Она бы плюнула на все это, плюнула, не будь это так печально… Кракауэр, улыбнувшись, нежно дотрагивается до Лоттиного плеча. В какой-то момент начинают петь птицы, и споры мало-помалу улетучиваются, затихают, сливаясь в одно с нарастающим арпеджио раннеутреннего уличного шума.