Прошел гол. Какой ужасный год. Я не знаю, принесет ли он добрые плоды в будущем, но то, чему я был свидетелем, наводит меня на размышления о суетности всяких земных надежд. Равенства я что-то вовсе не замечал в эти недели и месяцы нигде и ни в чем. О братстве смешно говорить, ибо оно может быть лишь во Христе. О свободе? Какая же это свобода, если мои скромные записки я должен прятать так тщательно, рискуя своей головой, если кому-нибудь вздумается их найти, прочесть и донести на меня?
А моя любовь? Она растоптана. Во имя чего? Правда, тот, кому я принес ее в жертву, как будто бы пошел по другому пути после брака с Луизою, но какие последствия! Бог мой!
Вчера все кончилось. Он погиб. Луиза свободна. Но я? Моя судьба еще ужаснее, чем его, и мне даже трудно произнести три слова, которые страшнее для меня гильотины: она полюбила Дантона!
Я никогда не забуду этого дня шестнадцатого жерминаля. От ворот тюрьмы до эшафота я следовал в толпе оборванцев, которые бежали за траурной тележкой, улюлюкая и ругаясь.
Вместе с моим врагом везли на казнь Демулена. Бедняга-журналист рыдал и бился в истерике, как женщина, и все поминал напрасно 14 июля и свою суетную, опозоренную теперь трехцветную кокарду. Чудак не понимал, что не в том дело, кто больше любит республику, а совсем в ином. Но враг мой, укравший мое счастье, был горд и спокоен — надо ему отдать справедливость. Я пожирал его глазами, но он не замечал меня вовсе. Мне хотелось увидеть на лине его признаки страха или отчаяния. Но он был спокоен, как скала.
Такие люди для меня загадка, и я никогда их не пойму.
— Да сиди же ты смирно! — сказал он строго Демулену и тронул его за плечо. — Разве не видишь, что вокруг нас лишь мерзкая сволочь?
Я слышал это собственными ушами. Когда мы очутились на площади и толпа гудела вокруг нас, у меня так закружилась голова, как будто бы и меня сейчас должны положить под нож гильотины.
Около меня стояла торговка яблоками и кричала во все горло:
— Я всегда думала, что эта бестия — аристократ.
Первым с тележки сошел Геро де Сешель[48]. Они, кажется, обнялись с Дантоном, но я не расслышал, что они сказали друг другу.
Мой враг взошел на эшафот последним. Я вдруг позавидовал ему. Я хотел умереть тогда вместе с ним. Почему? Может быть, тогда у меня было в сердце зловещее предчувствие.
— Дорогая! Я не увижу тебя больше! — пробормотал мой враг, озираясь.
Эти слова я слышал. О, эти слова не ускользнули от моего слуха!
Потом рассказывали, что он будто бы сказал, обращаясь к палачу: «Покажи мою голову народу — она стоит этого».
Может быть, в самом деле он сказал так. Но я уже ничего не сознавал. Я только видел это изуродованное страшное лицо, которое вдруг стало прекрасным.
Да, да — прекрасным! Это так. И тогда же я понял, что Луиза никогда не будет принадлежать мне.
И вдруг в этот же миг я увидел, что мой соперник ищет кого-то в толпе глазами. Я обернулся и узнал аббата де Керавенана. Он стоял с лицом совсем белым. Глаза у него так странно сияли. О, Господи! Он поднял руку и благословил того, кто стоял на эшафоте, отпуская ему грехи.
Мне показалось, что вокруг ночь, а ведь это было всего четыре часа пополудни, час, когда нация убила своего Жоржа Жака Дантона, вернувшегося к Господу нашему Иисусу Христу, о чем знали только трое: аббат, Луиза и я, неведомый ему его враг.
КИНЖАЛ[49]
Свободы тайный страж, карающий кинжал, Последний судия позора и обиды…
Воистину не могу понять, каким чудом удалось мне тогда спастись. Мы бежали по Галерной, и картечь нещадно косила всех. Я уже не чаял унести целой мою голову, как вдруг заметил, что подбегаю к знакомому двухэтажному серенькому дому, где жила Клеопатра Семеновна, моя тетушка. Поравнявшись с крыльцом, я судорожно стал дергать за ручку звонка, невольно прижимаясь к стене. Дверь распахнулась как раз в то мгновение, когда набежавший сзади солдат, нелепо взмахнув руками, грохнулся наземь около меня.
— Барин! Голубчик! Как это вас господь спас! — крикнула Паша, когда я ворвался в переднюю, едва не сбив ее с ног.
Тетушка лежала в гостиной на диване, прижимая к глазам платочек.
Фиделька металась по комнате с визгом и лаем.
Услышав мои шаги, тетушка привстала с дивана, но мой вид привел ее в неописуемый ужас. Она слегка вскрикнула и упала в обморок. Мы с Пашей долго приводили ее в чувство.