Мы вошли в роскошный лифт, двери которого сами захлопнулись. (Тогда это была еще новинка.)
– Обстановка здесь сложная, – тихо сказал мне в лифте Щусев, – но думаю, это только на руку, – и он загадочно улыбнулся, – не стану тебе объяснять, объяснять долго и только запутает. Сам поймешь.
Мы поднялись до предела, на самый верх, и вышли из лифта. Двери на лестничной площадке были одна краше и богаче другой – обитые клеенкой, поблескивающие многочисленными своеобразными замками с пружинами, на полу – цветные коврики для ног, явно импортные, ибо я таких никогда не видел. Вытереть ноги о такой коврик – это значило приобщиться к чему-то богатому. (Напоминаю, при моей постоянной нищете, в отличие от иных, возвеличивающих свое нищее положение презрением к богатству, я богатство уважаю.) Я с интересом оглядел двери, думая, к какой же из них подойдет Щусев, но он неожиданно пошел вниз.
– Этаж проехали? – спросил я, удивившись, ибо понимал, что Щусев здесь бывал и не такой он человек, чтоб не запомнить месторасположение серьезного объекта (как он иногда выражался). И действительно, это была не ошибка, а замысел.
– Наступает время, Гоша, – сказал Щусев, – когда жизнь нам ни одной ошибки не простит, даже мелкой, бытовой.
Щусев проехал на самый верхний этаж, ибо знал, что Рита Михайловна и Клава прислушиваются к шуму лифта и если он останавливается на их площадке, то тут же принимают меры вплоть до того, что заставляют журналиста уйти в дальние комнаты (в квартире пять комнат, кроме кухни), и сами встречают посетителя еще перед дверью, даже не дав ему позвонить. (Это Коля рассказал, оказывается, Щусеву, причем рассказал с горечью в адрес слабохарактерного отца. «Ибо я знаю, – добавил Коля, как известно отца тайно любивший, – знаю, что прячется он не из трусости, а из слабого характера, не в состоянии противостоять матери и Клаве». Тем более что последнее время их сторону взяла и Маша, ранее Колю и отца, наоборот, поддерживавшая.)
Маневр с лифтом позволил нам осторожно спуститься тремя этажами вниз, и Щусев остановился перед дверью, роскошной даже среди других богатых дверей, обтянутой каким-то особым материалом под крокодилью кожу. От двери этой исходил запах прочного достатка, а коврик для вытирания ног был вообще какой-то особой конструкции, щетинистый… Щусев молча приложил палец к губам, показывая, что я до поры должен соблюдать тишину. (Не следовало меня учить, я и так понял, что здесь надо вести себя особым образом, хоть и волновался, ибо все-таки стоял впервые на пороге Машиного дома.) Затем Щусев встал к двери вплотную, чтоб закрыть смотровой глазок, а мне кивнул на звонок. Я сразу понял и нажал. Раздался какой-то необычный, неординарный перезвон. Я нажал снова. И дверь распахнулась неожиданно быстро. Неожиданно даже для Щусева, который несколько растерялся. А что уж говорить о домработнице Клаве, которая и вовсе опешила, во-первых, от своей оплошности, а во-вторых, оттого, что увидела не того, кого ждала. Одно было следствием второго, и, как выяснилось потом, все в доме, даже журналист, оставивший на время свои раздумья, ждали врача-психиатра к Коле, но врач запаздывал. Так слепой случай (столь закономерный и ординарный в политическом противоборстве) помог нам, ибо неожиданный звонок был принят за звонок врача. (Тут помог также и маневр Щусева с лифтом, не давший Клаве выйти на шум и встретить нас перед закрытой дверью.)
– Ой, – растерянно вскрикнула Клава, – а их нету… Они в отъезде, велели передать.