Я вышел и сел на деревянную скамью. Невдалеке от меня, на лестничной площадке, видна была фигура часового, а прямо передо мной зарешеченное окно, сквозь которое било солнце. Здесь, в эти минуты ожидания, причем не чувствуя за собой никакой вины, даже наоборот, имея в активе улыбку офицера отдела пропусков и находясь лишь под впечатлением обстановки и отдельных, ничего не выражающих реплик следователя, я, натерпевшийся страха в своей жизни, понял, что такое настоящий страх. На беду, мимо меня провели арестанта с заложенными за спину руками, с бледным лицом и в давно не стиранной рубашке… Впоследствии я часто бывал в этом доме и узнал от Веры Петровны (будущей моей знакомой), что левый блок целиком отведен под реабилитацию… Так что арестанта провели здесь случайно, очевидно, конвоиры были молодые и заплутались в коридорах, подобно мне разыскивая нужную комнату… И этот арестант еще более усилил страх (напоминаю, я человек впечатлительный). Я устал сидеть на скамейке (хоть, как впоследствии выяснилось, сидел не более двадцати минут) и хотел подойти к зарешеченному окну, глянуть на улицу, но не знал, можно ли это, поскольку часовой на лестничной площадке видел меня. Наконец дверь комнаты сорок девять приоткрылась.
— Цвибышев, заходите, — сказал Бодунов, и фамилия моя ударила меня изнутри черепа, так что вновь заболели затылок и глаза (такое со мной случалось при серьезном волнении, но столь сильно никогда).
Я вошел и сел. На краю стола следователя лежали горкой несколько старых папок из желтого картона, удивительно похожих друг на друга. А одна точно такая папка лежала отдельно в центре стола между следователем и мной.
— Цвибышев Григорий Матвеевич, — сказал следователь. — Так?
— Так, — едва слышно подтвердил я.
— Расскажите о себе, — сказал следователь, — где ваши родители?