Мы стояли у небольшого палисадника, где росло несколько измученных (именно такой у них был вид) дубков, пыльная листва которых, очевидно, с трудом вылавливала из пропахшего железнодорожными запахами воздуха нужные для себя вещества, а корни с трудом вытягивали из каменистой, нездоровой индустриальной земли жизненные соки. Я тогда лишь скользнул по этим дубкам взглядом, но впоследствии, вспоминая этот разговор, вспомнил и эти дубки, которые фактически не жили, а боролись за жизнь.
— Национальное правительство России, — снова произнес Щусев, — вот это звучит чисто. От этого веет простыми свежими запахами, как от деревенского пруда… А вся эта мерзость… Все это шипение и цыканье… Цык… вцык… цека… чека… Госплан…
Он был чересчур смел со мной в суждениях, так что я испугался, не в преддверии ли он припадка, ибо в глазах его вновь появилась некая веселость, однако теперь с явно нездоровым оттенком. Видно, Щусев заметил мое беспокойство и внимательно посмотрел на меня, так что мне стало неловко, и я по-юношески покраснел.
— Я решил полностью довериться тебе, — сказал он просто. — Но ты не удивляйся моей наивности… Просто у меня нет выхода… У меня мало времени (как я теперь понимаю, он намекал на свою смертельную болезнь). Я долго обдумывал и выбирал наследника (он так и сказал — наследника). Надо создавать здоровую сердцевину, зерно и почву… А почва у нас замечательная… Единственное, что сохранило у нас национальный характер, — это почва, но она требует настоящего своего зерна, а не всякого рода всемирных злаков… — И он протянул мне руку.
Я порывисто пожал ее.
— Все, — сказал он, словно выдохнул, — конечно, можешь и ты подвести… А вдруг не подведешь?
— Я верил в себя, — неожиданно открылся и я ему. — Я всегда в себя верил… Что живу неспроста… Мир завертится вокруг меня… Именно в таком плане… Но всякий раз разочарования, ложное направление, насмешки, особенно над самим собой… В последнее время мне вообще казалось, что я поглупел… Неудачи с женщинами (я вдруг дошел до такой степени откровенности), ах, может, я не о том…
— О том, о том, — по-прежнему в упор глядя на меня, сказал Щусев, — признаюсь, я словно впервые с вами говорю (тут он мне сказал «вы», подчеркивая новое ко мне отношение).
Мы еще некоторое время друг друга рассматривали, а потом как-то разом потянулись друг к другу и вдруг, поцеловавшись, снова перешли на «ты». Но это было уже иное «ты» — «ты» соратников и единоверцев (такие поцелуи у баловней и избранников истории впоследствии становятся хрестоматийными. Для либералов же они способ проявить свое вольнодумство. Они объясняют, что все происходило гораздо проще и поцелуи не что иное, как лакировка).
— С нами поедут двое ребят, — сказал Щусев, совершенно иным тоном, каким дают инструкцию, — Сережа Чаколинский и Вова Шеховцев… Ты с ними в организации не часто сталкивался, хочу напомнить… Вова натура более простая, Сережа типичное порождение нашей хляби… Ты понял меня?
— Да, — сказал я.
— Ребята хорошие и нужные, — сказал Щусев, — но с ними надо поосторожнее. И в Москве нас встретит чудный мальчик (я снова невольно вспомнил о слухах, которые по злобе распускала о Щусеве жена Бительмахера Ольга Васильевна и которые, конечно же, не соответствовали истине. Тут налицо не сексуальное извращение, а политическая концепция и опора на молодежь).
Вова и Сережа ждали нас на чемоданах, и у обоих был такой вид, точно они собрались в комсомольско-молодежный туристский поход (так мотивировал свою поездку по крайней мере Сережа). Вова был мальчик менее ухоженный, хулиганистый и почти что уличный, Сережа же из семьи с достатком.
— Христофора еще нет, — сказал Вова (несмотря на разницу в возрасте, он, как все уличные ребята, любил называть взрослых по имени).
— Висовин поедет отдельно, — сказал Щусев.