Пока старуха говорила, за столом воцарилась некая, как мне показалось, неловкость, не то чтобы перековка и пересмотр позиций, а просто некоторое уважение к чужой искренности, которое иногда овладевает, хоть и ненадолго, даже самым бесшабашным обществом… Однако старуха тут же разрушила созданную ей атмосферу уважения к чистым порывам, не удержавшись на воспоминаниях и делах действительно святых, а начав опять проповедовать и стыдить, приняв временную тишину за полную сдачу компании и готовность, опустив глаза, слушать старческие внушения.
– И вам не стыдно,– говорила она,– старшее поколение страдало и боролось, чтоб дать вам, детям рабочих и крестьян, все то, чего вы ранее были лишены… И как бы там ни было, какие бы трагические ошибки ни случались, мы верили… И, несмотря ни на какие преступления сталинских палачей, общество наше в основе своей всегда было и осталось ныне человечным, и последние события, двадцатый съезд нашей партии… доказал силу идей…
– Да что вы такое говорите, ей-богу? – раздраженно сказал молодой человек, уже вступавший со стариками в спор.– Насчет стихов я согласен… Пример ваш о помощи одиноким узникам царских тюрем также весьма хорош… Однако ваш чрезмерный оптимизм не имеет под собой почвы… Вы чрезвычайно мало знаете подлинную историю страны последних нескольких десятков лет… Я не хочу все обливать грязью, причем задним числом… Но подлинную жизнь последних тридцати лет и трагичность ее вы не знаете…
– Мы трагичность не знаем? – взвился старичок.– У вас еще, извините, мокрые губки были… Да… Мы через такое прошли, что вам и не желаю…
– А я по-прежнему утверждаю,– сказал молодой человек, что ваши взгляды и ваши заявления объясняются тем, что самое трудное время вы пересидели в концлагерях…
Не только старики, но и некоторые другие из компании после этих слов язвительно засмеялись.
– Ох уж мне эти парадоксы,– заметил кто-то.
– Нет, это не парадокс,– обернулся к говорившему молодой человек,– особенно это относится к тем, кто попал в заключение с твердыми, сложившимися взглядами и отсутствовал в обществе пятнадцать-двадцать лет.
– Да то, что мы за двадцать лет видели…– снова взвился старичок,– сколько голов полетело…
– Я не говорю о лагерных трагедиях,– сказал молодой человек,– в конце концов они были одноплановы и понятны, между тем как в обществе происходили события весьма разноплановые, о которых, извините, вы теперь судите по книжкам… И о войне, и о послевоенном космополитизме… Вы, извините меня, судите, как иностранцы, вернувшиеся с Колымы… И поэтому я утверждаю, что от трудных времен вы колючей проволокой концлагерей были ограждены…
– Глупо и пошло,– крикнула старуха.
Она встала и начала собираться, старичок тоже.
– Я не желаю здесь более оставаться,– крикнул старичок.
Это также был стандарт. Примерно подобным восклицанием, насколько я помню, закончил свое пребывание у Бительмахера Щусев, хоть спор велся в иной плоскости. Кстати, если говорить о разнообразии не только приемов, положений, но даже человеческих типов, то и тут они особой пестротой не отличались и правила узкого пятачка действовали вполне. Например, старик и старуха у Щусева чем-то напоминали Бительмахера с Ольгой Николаевной, причем, приглядевшись, я обнаружил и внешнее сходство. Если же люди из компаний не были похожи друг на друга в целом, то отдельные, весьма существенные черты одного легко было отыскать в другом, и совершенно свежие, неповторимые личности здесь встречались весьма редко. Даже молодой человек, мне понравившийся, имел нечто общее с Щусевым, не по суждениям, конечно, а по пластике и душевным движениям. Но частично он походил и на Фильмуса. Поэтому я весьма сожалею, что в тот вечер видел его единственный раз и он исчез из моего поля зрения навсегда.
Когда старики, обиженные и раздраженные, начали собираться, молодой человек встал, сказал как-то поспешно:
– Ну зачем же?… Я здесь человек случайный… Скорей мне, а не вам надо удалиться.
И раскланявшись, он вышел. Однако и вся компания поднялась. Появилась Варя, неслышно ступая, начала убирать грязную посуду…
Я понял, что допустил какой-то просчет, никак себя не зарекомендовал, вел себя то излишне тихо, то излишне громко, и теперь терялся в догадках, не зная, какое произвел впечатление на Щусева. А если учесть эпизод с портретом Успенского, то можно было считать, что и вовсе провалился. Но у меня был козырь, именно рассказ Орлова, который попал сюда под псевдонимом Иван Хлеб и, кажется, заинтересовал Щусева. Улучив момент, я шагнул к Щусеву и шепнул ему:
– Я знаю подлинную фамилию Ивана Хлеба…
Щусев глянул на меня с серьезной задумчивостью (лишь позднее, узнав Щусева, я понял, что под задумчивостью была насмешка, но какая-то одобрительная, как стервятник смотрит на жертву).
– Сейчас уходите,– шепнул Щусев,– через полчаса возвращайтесь…
Козырь сработал. Я был счастлив.
ГЛАВА ДЕСЯТАЯ