– Не хочу пугать тебя больше, – произнес он с тяжелым вздохом. – Если хочешь, пошли домой.
Она ничего не ответила.
– О, Молли! – воскликнул он снова, когда стал ее целовать, она не отпрянула.
С одной стороны, Молли мучил страх, а с другой – она знала, что слово «нет» причиняет ему боль, словно камень, попавший в лицо. Она представляла себе сцену его ухода – так поступали многие ребята, потанцевав с ней, – свои неисполненные желания и прежнее одиночество. Потом были поцелуи, бесконечные поцелуи… Затем наступил момент паники и эта боль, прозвучавшая внутри криком тысячи исступленных голосов. После одни страхи сменялись другими, накапливаясь и эхом отражаясь друг от друга; потом – такое чувство, словно тебя заключили в тюрьму и ты не можешь убежать; потом – образ плачущего отца. Ей казалось, что ее окружили издевательски смеющиеся лица, кричащие «Позор!» В затылке звучал визгливый, полный ужаса крик ее матери. Пришло видение умершей бабушки, которая грозит ей пальцем и говорит, что, если бы это не было запрещено, случались бы чудовищные вещи. Потом этот нелепый противный запах пота, горячее дыхание, животные звуки, внезапно всплывший образ ягненка, которого поедает лев, – кошмар. В какой-то момент она пыталась освободиться, но он держал ее железной хваткой. Кошмар кончился, и она очутилась не в лапах хищного животного, а в руках мужчины, который боготворит ее. Его лицо излучало молчаливое обожание, он стал вдруг таким нежным, словно отец с ребенком, и наконец она поняла, что теперь он принадлежит ей, что она дорого заплатила, но теперь он ее, и что она не сможет отказать, если он станет молить о прощении.
Потом была радость. С детства она считала свое тело чем-то, что полагается скрывать не только из-за каких-то невообразимых вещей, порока, греха, но и потому, что одежда – необходимая маскировка, помогающая скрыть нечто таинственное: первородную безобразность плоти. Но в тот день Молли обнаружила, что по крайней мере в глазах одного человека – она, поразительное дело, была совершенна; ей нечего прятать, и она может вызывать восхищение. Можно гордо растянуться перед ним на песке и позволять смотреть на себя, лежащую на солнце, – невероятная роскошь! Оковы всех защитных рефлексов сброшены, общаться друг с другом легко и просто– таковы неожиданные сюрпризы любви.
После этого они заговорили; впервые каждый из них говорил с кем-то по-настоящему, то есть впервые они касались тем, которые действительно что-то для них значили. Он рассказал Молли все о Билле Норрисе, о том, как он просыпался ночами и видел его пустую кровать, аккуратно заправленную, в комнате, где некуда деться от одиночества. Он продолжал говорить, выплескивая потоком правду о том, как ребята сдергивали с Билла одеяло, как два года Билл жил в атмосфере жестокости и издевательств, как умыл руки директор и, наконец, как он сам не нашел в себе сил сказать матери Билла, что произошло с ее сыном на самом деле. Еще он рассказал ей об одиноких летних месяцах в лагере. Она, в свою очередь, подробно описала свои беды в школе, причины, по которым им нельзя было встречаться в Нью-Йорке, смерть Маргарет. Возможность говорить о вещах, которые они принимали так близко к сердцу, стала для них настоящим откровением. У каждого из них возникло чувство, будто до этого они жили в пустыне, лишенные общества людей, и только теперь встретили живого человека; словно они были глухонемыми от рождения, а сейчас обрели дар речи; это было поразительно – их открытие, что беседа может выходить за рамки обычного общения, а язык в сочетании с любовью может преодолеть разобщенность. Он вспомнил письма, которые они писали друг другу, смешные жеманные фразы, ощущения, когда казалось, не о чем писать кроме стихов и песен и спросил:
– Почему мы не пробовали поговорить раньше?
– Потому что мы боялись, – ответила она, растянувшись на солнышке, словно кошка, хрупкая и нежная.
Примерно через час они оделись и направились в сторону дома, медленно бредя вдоль пляжа и часто останавливаясь; Джон продолжал быстро говорить, отчаянно жестикулируя, смеясь и обрушивая на нее лавину слов, объяснял ей всю свою жизнь. Она слушала серьезно. Он рассказал об отце, обо всех подробностях дня и ночи, когда уезжала мать, – и был понят.
По мере приближения к дому угнетающего чувства необходимости держать случившееся в тайне у Джона почему-то не возникло. Не было и ни малейшего искушения рассказать кому-нибудь об этом, похвалиться или исповедаться. Он вошел в гостиную, не замечая никого вокруг. Когда Молли поднялась наверх в свою комнату, Сильвия стала расспрашивать Джона об учебе в школе, и он, чтобы оградить свои мысли от раздражающего вторжения извне, сел за пианино и сыграл матери все песни, которые знал, кроме той, что написал сам. Его умение играть Сильвию поразило.
Молли чувствовала себя иначе. Когда она, расставшись с Джоном, поднималась к себе в комнату, у нее так сильно закружилась голова, что она чуть не упала. Наверху Кен, который услышал шаги на лестнице, выглянул из своей комнаты и, улыбаясь, сказал: