— Значит, говоришь, все понял? — глядя Степанову в глаза, тихо промолвил главный. — Дело у тебя будет большое, Сергей Григорьевич. Большое, тонкое и сложное. От его успеха зависит и твое будущее, и твоих сыновей, даже в некоторой степени мое. И вообще…
— Что-то я не совсем понимаю, Иваныч. Заморочили вы меня. Что же тут особенного? Поеду, посмотрю, подлечу. Подкорректирую. Обычное дело. Осмотрю население. Если уж так надо. Рецепты, рекомендации… Много их там?
— Да ну, человек семь. Или десять. Да какая-то блаженная старуха в землянке. Вот и все население. Не совсем понимаешь? А говоришь, все понял. Стало быть, так, Сергей Григорьевич. Деревня эта бесперспективная, ее уже, можно сказать, и нету. Это раз. И оставшиеся там люди — тоже бесперспективные. Это два. Никчемные они, паразиты. Посмотришь их. Большинство, уверен, неизлечимы. Думаю, их всех надо укладывать в стационар: кого в психушку, кого в наркодиспансер. И долго, очень до-олго лечить. Без особого результата. За счет народа. Подлечим, а они опять паразитировать и лакать свою кислушку да самогон. Так зачем лечить? Разве будет толк? Мы с тобой периодически принимаем стариков и старух из дома престарелых, психоневрологического диспансера, из дурдома. И чем заканчивается? Принесут пенсию — они тут же ее пропивать. Помнишь, два деда жилистых были, такие крикливые, похабные частушки орали на все отделение? Зимой. А привезли их в рубашечках, один вообще был в тельняшке. Ты принес им свою старую, но вполне приличную одежду. Что сделали благодарные деды? Нагадили в твои куртки и отдали нашим бедным медсестричкам: постирайте, мол.
Степанов вздохнул:
— Помню. Так они же были это… Деменция, слабоумие.
— Да? Ничего себе слабоумие! Дурачки бы сами сожрали свое говно или еще что-нибудь подобное… А эти, якобы слабоумные, нашим девочкам: сестрички дорогие, красавицы, постирайте старичкам курточки, а то мы совсем немощные… Скоты.
Бойко невиданно, витиевато выругался.
— О! Да вы мастер, Александр Иванович.
— А что? Нормальный русский язык. Было бы к месту. Не надо быть ханжами.
— Но все же это как-то…
— Не интеллигентно? Это ты хочешь сказать?
— Вроде того.
— Вздор все это. Интеллигентно, не интеллигентно… Как наших отцов в их юности учил добрый дедушка Ленин, интеллигенция — это говно. Однако давай-ка поближе к теме. Мы, понимаешь ли, попусту тратим на них народные средства, лекарства, пищу, уход, силы свои, ночами ради этих уродов не спим. Зачем? В результате молодым не всегда находится место, вон в коридорах на раскладушках лежат.
— А гуманизм, Александр Иванович? Как же гуманизм? Гиппократ тот же, клятва врача…
— Разве ты ее давал?
— Да, а как же, в торжественной обстановке.
— Кто такой Гиппократ? Бог? Государство? Кому ты давал клятву? Народу? Народ — стадо баранов. Государству? Ну, ты видишь, как оно любит свой народ. Кому? Все это мыльные пузыри, Григорич. Забыл, где живешь? Клятва… Пустое сотрясение воздуха — вот что такое твоя клятва.
— Но ведь даже эти полоумные жить хотят.
— Да откуда ты это взял? Не жить они хотят, а жрать и пить за наш с тобой счет. И за счет всех тех, кто честно и много работает, перенапрягается, за счет таких, как ты, дорогой Сергей Григорьевич. Ты у нас прямо какой-то блаженный… Извини за выражение. Клятва, понимаешь. Надо же такое сказать. У нас один такой давал как-то клятву на всю страну, что вот, мол, на рельсы ляжет ради народа. Народ он на рельсы положил, а сам до сих пор процветает. Его бы ко мне в отделение, я бы его быстро вылечил… Э, нет, он предпочитает в Германии да Израиле лечиться. Разве не видишь, как живет простой народ, как живут твои насквозь больные пенсионеры? Они всю жизнь работали за гроши от зари до зари, а что имеют? А? Не видишь разве? Ты вот выписываешь лекарства людям. А эти лекарства двадцать лет тому назад в Европе запрещены. Не отменены, Степанов, а запрещены по причине не только их полной бесполезности, но и вреда. А ты их все выписываешь. Потому что не имеешь права выписать человеку хорошее, современное лекарство. Его нет в льготных списках. И не будет! Какой ты у нас гуманист махровый, Степанов. Тебя государство заставляет быть преступником, а ты мне про долг, про какую-то клятву Гиппократа… Не смешно, Степанов? А ты все мурлыкаешь, как твоя терапевтическая кошечка. Как ее зовут?
— Масяня, — сказал Степанов.
— У меня тоже есть. Майка, по имени моей первой жены. Персидская, громадная, роскошная. Приду усталый, сердечко давит, лягу на диванчик, а она тут как тут — на грудь, и коготками своими точно над сердцем массирует, наверное, знает зоны Захарьина-Геда? Помнет-помнет, помурлыкает — глядишь, тяжесть и боль из сердца ушли. Кошечка… У тебя дома есть такая кошечка?
— Есть. Тоже очень ласковая.
— Кошечка, кисонька… — задумчиво проговорил Бойко. — Особенно хороши задастые кисоньки. Чтобы были непоседливые, веселые и ласковые. А? Как ты думаешь на эти темы?
— Ничего я сейчас на эти темы не думаю.
— Всегда надо думать, Степанов. Это полезно.
— Какие еще будут указания? — тихо спросил Степанов.