— Да ну-у, подай бедро, весь мой багажик, слушай, раздавишь. Ух ты! — притворно ухает он. — Вот это товарец. В жизни не встречал, хоть полсвета объехал, ни в каких заграницах нету такого качества и количества, одновременно как и объема при выдающихся качествах плотности и образцовой упругости, — ерничая тараторит он.
— Да отвяжись ты, черт рыжий!
— Чего отстань, чего отстань-то? Загородила весь белый свет. Сдвинься, а?
— Ну?! — грозно, но кокетливо косится она через плечо. — Что ты за человек такой, прямо не знаю.
— Да хороший я человек, и ты хорошая, ну вот и давай мы с тобой это, как его…
— Щас получишь! — оглянувшись, весело перебивает женщина. — У меня не заржавеет. Бывалый какой выискался. Видали мы таких всяких.
Довольный шутейным оборотом дела, дорожный ловелас смеется и, поставив чемодан, подбоченясь, оглядывается на меня, сидящего. В его черных роковых глазах развеселые огоньки азарта и — предвкушение скорой победы! Рубашка в дивных цветных амебах, на мятом галстуке мартышка, пальма и вальяжная дива в зачаточном купальнике.
— Во бабы пошли, видал? Стоит, понимаешь, как вкопанная, хвать-ее-перехвать! — говорит он с восхищением, поигрывая бровями. И подмигивает, озоровато кивая на, в самом деле, чрезвычайный торс, туго обтянутый фуфайкой. Занятный контраст праздничного деревенского «ансамбля»: стеганка, вечная стеганка и нарядный подол платья.
— Как дамочка?
Я одобрительно гмыкнул и кивнул — мечта, мол, и все такое. Отвернувшись, он начинает с новым упорством:
— А? Давай, слушай, проходи давай… Вот все вы такие погорельцкие вредные, упрямые! У!
Женщина не стерпела навета, обернулась:
— А сам-то ты откудова такой лихой выискался? Ишь, распоряжается. Ба, что-то вроде никак и знакомый…
— Аль не признаешь?
— Никак Топорков? Ты чего, вернулся? Юра… Сколь годов-то прошло, Юрий… Петрович?
— Верушка! — отступая, распахивает объятья Топорков. Вон чего, а? Как же это мы с тобой ехали-ехали и не признались? Ну, здравствуй, здравствуй, милая ты моя. А я да, вот он, вернулся, выходит, так. Давно мы с тобой, это самое, давненько не виделись, бесед не беседовали, — зачастил мужчина, и поправил свой экзотический галстук, и кепочку сдвинул совсем на затылок — тугие кудри, освободившись, радостно вывалились на лоб.
— Давно-о, Юрий Петрович, — слегка зарумянившись, нежным, каким-то ахающим голосом говорит Верушка. Но, кажется, быстренько приходит в себя: — Откуда же вы прикатили, Юрий Петрович? Лет пять где-то мыкали? Ой, нарядный ка-акой… А чего это у тебя на галстуке? Никак баба голая с обезьяной?
— Она не голая, — запахивает плащ мужчина. — Она полуобнаженная. Там не обезьяна, а макака на Гваделупских островах, где произрастают бананы и кокосы.
— Какие острова? — нахмурилась Верушка. — Ты чего материшься?
— Не важно. Это заграничная вещь. Фирменная. Нет, ну какая же ты стала… Крепкая, а, Верушка? Такая вся из себя дородная, прямо как купчиха. Загляденье.
Немеет от восхищения и воспоминаний балагур Топорков, немеет многоопытный, субтильную голенькую штучку на галстучке имеющий.
— Да неужели раньше хужее было? — откровенно кокетничает молодуха.
А я с теплой завистью уже воображаю, что влюблен был когда-то молодой стройный моряк в тонкую Верушку, возгордился и уехал от строптивой любви на край света искать иную судьбу и новую любовь, но вот ему не повезло, судьба-то оказалась единственной — вот она судьба-толстушка по имени Верушка, и совсем скоро будет он на милой родине своей, а в чемоданище, должно быть, ворох подарков и нарядных одежек с этих самых Гваделупских островов, если он там был…
— А что, Юрий Петрович, думал уж и засохну? — стрельнула она туда-сюда (досталось и мне) выразительно накрашенными глазками.
Юрий Петрович опять почему-то оглянулся на меня.
Лицо у него красивое, правильные черты, моднячая двухсуточная черная щетина почти от глаз, как у южанина. Неожиданное, такое непосредственное выражение растерянности, робости и отваги.
— Ты понял, родной, какая встреча? — сказал он мне, незнакомому.
Автобус толчком остановился.
Топорков, не удержавшись, по инерции неловко навалился на Верушку, ухватил спасительный поручень; извиняется, но та, пунцовая и улыбающаяся, говорит, что «это ничего, ладно уж тебе передо мной извиняться, Юрка».
Возбужденно суетясь, люди вылезли на обочину и быстро разошлись гуськом вдоль шоссе, трое в другую сторону, против движения. Вон и Топорков с обретенной Верушкой поднимаются на весенний, весь в желтых цветах холм. Топорков отнимает у нее бокастую сумку с комическим «Суперспорт» по дерматиновой диагонали, а Верушка не дает.
Я смотрю вслед незнакомым мне людям успокоенный. Не вполне к месту вспоминаю Сольвейг и ее странного любимого-бродягу, и почему-то немного грустно мне, что уже никогда и ничего не узнаю о их жизни, на мгновение ставшей обманчиво понятной и милой.
Вот и разошлись все, уехал автобус. Деревня безлюдна и сера под хмурым небом раннего мая.
2