— А так и понимайте. — Медовиков был хмур и сверх меры неразговорчив. Он не видел зарождения дня и даже не знал, что день уже зародился, со всех сторон его окружала броня, суровая и угрюмая, и он только что плохо подумал о Веригине, который в его представлении хотя и набирал силу — матерел, но еще много лопушил, что называется, давал петуха, и не мог так сразу освободиться от своих мыслей.
«Устал, — пожалел его Веригин. — В такой круговерти железо устанет, а что уж говорить о человеке. Человек — он и есть человек, из него железа не сделаешь, хоть бы кто там что ни говорил».
— Вернемся в базу — отдохнем.
— Как сказать, — голос у Медовикова словно бы немного отмяк, и он усмехнулся, легонько опустив уголки губ, но подумал сурово, даже осуждающе: «Подлизываешься? А ты не подлизывайся, Андрей Степаныч. Я этого не люблю, Андрей Степаныч. Я не лошадь, Андрей Степаныч». — В базе будет не до отдыха, то да се, а там и к невестам пора. Невесты любят, когда к ним ходят.
— Любят, говоришь?
— А то нет. Живые же они люди, а живому живое требуется.
— Может, это иначе называется, Медовиков? Может, это любовью называется?
— А уж это кому как нравится. Слова — они слова и есть. Один тыщу раз скажет «люблю», а сам толком и не понимает, что это такое. А другой только один раз произнесет… — Медовиков помолчал, как бы говоря при этом, что этот другой-то — он, Медовиков, и есть, и Веригин понимающе кивнул ему, чтобы показать, что и он-де тоже такой. — Зато уж на всю жизнь. Любовь-то не понимать надо, а чувствовать. Если чувствуешь, то и слов не потребуется.
— Медовиков, а ты любишь? — спросил Веригин словно забыв, что они только что выделили себя из среды подобных себе, понимающих, но не чувствующих, и как бы побуждая Медовикова продолжить разговор.
Медовиков хитро сощурился и тотчас погасил усмешку.
— На службе, слов нет, ты, Андрей Степаныч, командир для меня, и тут я по всем статьям не волен. Что прикажешь, то и стану исполнять. Прикажешь говорить — горло прочищу, прикажешь замолчать — замолчу. А в любви меня не пытай. Я в своей любви даже себе не подотчетен. Поэтому — ша! Есть она — береги, нет — ищи. Без любви-то как жить? Вот ты скажи мне, Андрей Степаныч, ты грамотней меня. Я неполных шесть классов перед войной закончил, а ты училище в мирное время. Ты теорию стрельбы досконально изучил…
Веригин поморщился и сердито округлил глаза, подумав, что Медовиков имеет в виду минувшие стрельбы, но Медовиков быстро поправился:
— Я те два залпа не считаю. То ошибка была. Это с каждым может случиться. Я в принципе говорю, что ты ученее меня. Книжек больше прочел, в оперу ходишь, а я, если говорить начистоту, то в операх ни бельмеса не смыслю. Мне песня ближе будет. Темнота я.
— Не унижайся, Медовиков.
— А я и не унижаюсь. Я правду про себя говорю. Мне унижаться нечего: что знаю, то знаю, а чего не знаю, то, может, еще и узнаю, поэтому вот и от тебя охота услышать — согласился бы без любви жить или не согласился? Положат, скажем, тебе адмиральский чин, сам всему голова, хочу виню, хочу милую, а любви не отпустят. Или наоборот: будет у тебя одна любовь, а больше ничего. Что ты возьмешь?
— Все возьму, Медовиков, и адмирала, и любовь. Не хочу делиться ни с кем.
— Это как же понимать? — озадачился и даже как-то опешил Медовиков, туго соображая, что тема его — или то, или это — развития не получит.
— А вот так: или все мое, или ничего. Меня любовь греет, значит, и я должен любовь греть. Вернемся мы в базу, пойду я к своей милой Варьке и, ты думаешь, скажу, поплачусь, что опростоволосился с первой стрельбой? Как же, держи карман шире! Я скажу, что стрелял как бог, потому что любви бог нужен, а не слюнтяй. И не совру, в следующий раз отстреляюсь как бог.
— Это-то я и хотел слышать, — довольный таким оборотом дела, сказал Медовиков. — Выходит, что не было б у тебя, Андрей Степаныч, товарищ лейтенант, любви, незачем стало бы и богом себя чувствовать. Бог-то — он для чего-то нужен, а сам-то по себе бог еще и не бог, а одно недоразумение.
— А ты, оказывается, у меня философ.
— Какой, к черту, философ. Жениться собрался, вот и оглядываю себя со всех сторон.
— Оглядел?
— Оглядел не оглядел, а по всему получается, что не прошибаюсь. А не прошибусь, так и сам сотворю бога. — Медовиков опять сощурился и опять прогнал усмешку. — А хочешь знать, Андрей Степаныч, чего я на сверхсрочную остался?
— А верно, почему ты на сверхсрочной?
— В другой бы раз не сказал, а сейчас стих на меня такой напал, потому скажу. Форма мне офицерская к лицу. В любой другой одежонке я словно идол, а в этой — хоть картинку пиши. Подумал я, подумал — и решился. Службу я знаю, кителек на мне ладно сидит. Это тоже не последнее дело. Любая бабенка должна своим мужиком гордиться, а как же мной гордиться, если физиономия у меня на разрезанную головку голландского сыра смахивает? А так я хоть на фотографию и негож, зато остальное все чин по чину.
— А в рапорте небось другое написал?
— Писал, и тоже, как и вы, не соврал. Может, у вас, — Медовиков перешел на субординацию, — какие претензии по службе есть?