Первые дни штаб флота не тревожил крейсера, дав время командам приспособиться к новым условиям, адаптироваться, как говорил Студеницын, и на крейсерах чистились, мылись, драили медь, несли повседневную службу. Многие писали письма, и почтальон по два раза на дню съезжал на берег, сгибаясь под тяжестью сумки, а возвращался налегке: полевые почты имели особенность отставать не только на войне. Отправил письма и Румянцев: одно — в Ленинград, дочери, другое — в Мурманск, давнишней своей подруге, в которую был в курсантскую пору влюблен и потом долго любил, хотя и был уже женат, и теперь все еще, кажется, любил, но не той любовью, которая рождает страсть, а той, которая вызывает только воспоминания, — он так и в письме написал: «Любовь воспоминаний». Когда почтальон снес письма на берег, Румянцев пожалел, что поступил безрассудно — дернул же черт, не мальчишка ведь, мог и позвонить, благо телефон дали, — а потом за делами забыл и о письме, и о самой «любви воспоминаний».
Но если Румянцеву, которому приходилось то и дело съезжать на берег представляться новому начальству и ежедневно принимать самому визитеров, в общем-то скучать было некогда, то многие чувствовали себя не в своей тарелке, и все словно бы чего-то ждали. Веригин, скажем, по нескольку раз на дню заходил к Самогорнову, садился в уголок дивана и подолгу молчал.
— Чужие мы какие-то стали, — жаловался он. — Ничего не случилось, а стою перед строем, смотрю на эти новенькие ленточки, на эти погончики с новыми литерами и чувствую — чужие.
— А может, не они чужие, может, ты, братец, стал чужим?
— С чего ты это?
— Ларчик открывается весьма просто: кое-кто из наших на Севере долго не засидится, найдет и причину и повод, чтобы вернуться на Балтику. Эти, разумеется, хотя и скрывают, но чужаками тем не менее уже себя чувствуют.
— Хочешь сказать, что я принадлежу к этим? — обиделся Веригин.
— Не хочу сказать, но ведь каким-то образом ты пришел к этому нравственному понятию — чужие… Были-были свои — и на тебе — чужие.
— Но неужели ты не чувствуешь, что на корабле что-то произошло?
— А что могло произойти?
— В том-то и дело, что я не знаю. Поход прошел тихо-мирно: нельзя же ту яхту принимать во внимание. Шли по графику, как курьерский поезд Москва — Владивосток. В Большом Бельте полюбовались заграницей, но если по существу разобраться, то это и не заграница была, а святочная открытка. Помню, в детстве — до войны еще — у нас висели такие картинки, бабушка в свое время вырезала их из «Нивы». Так может, я все придумал, может, на самом деле ничего не случилось?
— Ты, братец, ничего не придумал. Мы на самом деле стали чужими, — грустно сказал Самогорнов. — Там, на Балтике, нас единила большая цель. Мы должны были выйти в океан, и никто из нас не знал, как все это получится, поэтому мы поневоле должны были держаться ближе друг к другу, где-то подспудно понимая, что иначе может быть плохо. Вспомни весенние стрельбы, учения по взаимной буксировке, докование. Все это, братец, на мой взгляд, великая школа.
— Что же, по-твоему, у нас теперь нет такого дела? — спросил Веригин, будучи уверенным, что дело-то у них есть и не в нем резон, потому что если бы его не было, то и говорить им стало бы не о чем, но ведь чего-то все-таки они лишились, если в каютах и кубриках потянуло сквознячком, который Самогорнов, кажется, не хочет замечать.
— Дело-то есть, только человек устроен таким образом, что, закончив одно дело, он сразу вроде бы и не может взяться за другое. Он вроде бы остыть должен, оглядеться. Когда мы готовились к походу, нам все казалось, что мы играючи все делаем, а ведь мы не играли — мы выкладывались полностью…
— Если выкладывались полностью, — невежливо перебив Самогорнова, возразил Веригин, — то мы должны устать, но вот я-то, к примеру, не чувствую себя усталым и готов хоть сегодня в новый поход и к новым стрельбам.
— Усталым не чувствуешь — все так, — согласился Самогорнов, — но ведь сам же говоришь, что на корабле что-то произошло. Словно отчуждением повеяло.
— Это я говорю — не отпираюсь.
— А отчуждение в нашем положении и есть усталость. Знаешь, есть такое выражение — матросская усталость.
— Устать-то было некогда, — опять сказал Веригин. — Это же не поход был, а курортная прогулка.
— Устали-то мы не на походе, а до похода, изнывая от ожидания. Но это скоро пройдет. Осмотримся, подышим новым воздухом, кое-кого проводим, кое-кого встретим, кое-куда сходим — и все придет на круги своя.
Самогорнов как в воду смотрел: вскоре пришел приказ о присвоении Студеницыну очередного воинского звания — капитана второго ранга — и о том, что он переводится на преподавательскую работу в Ленинград. Все знали, что Студеницын давно собирался заняться теоретическими исследованиями, но всем, в том числе и ему самому, казалось, что произойдет это не скоро. Студеницын чувствовал себя весьма скверно, дня два не прикреплял к погонам новые звездочки и не перешивал нарукавные знаки.