Чтобы закончить с ее службой, надо добавить, что и тут несчастливая Евгешина планида вполне себя проявила: какие-то
Выйдя наконец на пенсию и лишившись привычного применения силы, она попыталась вначале направить ее на перевоспитание нерадивой Аннушки. «Чего у вас эти страшные занавески висят, стыдно смотреть! Придет кто-нибудь, скажет: дожилась бабка — срамоту такую держит! У вас же новые в шифоньере хранивши были, Анна Ивановна!» — «И вправду!», — с радостным удивлением отзывалась Аннушка. «Ну, дак и повесьте их, какого же ляда эти держать!» — «Вот когда эти сношу, там уж и повешу» — отвечала отдыхающая от жизни Аннушка. «А чего вы в рубашке драной лежите, — не унималась Евгеша, — вы же мерзнете! Вы же халат новый три года как купили, не одевши ни разу!» — «А халат — он, да, новый, точно. Нет, Евгения Августовна, в рубашке я не мерзну». — «Вот вы бы лучше, чем Кольке последние деньги-то совать, купили бы себе кожаные тапки! — продолжала неистовствовать Евгеша. — А то войлочные — милые кровиночки! — только волосá всюду растаскивают». — «Ай разношу разве?.. У мине вóлос нынче не сильно падает, весь уж выпал. А в кожаных склизко: навернесся, завалисся. Такая наша теперь стала жисть».
Евгешу, конечно, коробило Аннушкино обобщение — «наша». Евгеша бы с ума сошла лежать день-деньской в драной рубашке, без штанов да еще наезжать глазами на эти портяночные занавески. Со свежим возмущением и словами: «Ну какой же вы все-таки упрямый человек, Анна Ивановна!» — она отходила от Аннушки, однако от нее не отставала, а только делала свои наскоки дробными и перебрасывалась на меня. «Если бы в деревне так мыли полы! Да там сноха-то только намоет, только насухо вытрет, а свекровка-то — ка-а-а-ак шуранет ногой по ведру! — вот тебе и море разливанное, и ничего не попишешь, снова намывай, жаловаться некому!»
Но все, все это было только обрамлением самого главного, самого драгоценного ее свойства, которое в одно слово не вмещается, а блеск его так силен, что освещает, пожалуй, самую сумеречную полосу моей жизни. Каждому доводится упереться когда-нибудь в такой тупичок и там, лицом в стенку, тлеть пластом прошлогодних листьев. Болезнь эта протекает с разной степенью тяжести — от насморка до чумы. У меня была чума. Ее истекающие гноем бубоны я видела в небе на месте звезд. Это длилось долго. У меня не было сил одеться, я потеряла счет дням, не различала времени года. Иногда вдруг меня сбрасывало на холодный пол, я надевала пальто прямо на голое тело и ползла среди тусклой петербургской желтизны по каким-то жизненно важным, как мне казалось, делам (наперсток в магазине, бумажка в жилконторе); дела были все надуманные, маловыполнимые и тем более абсурдные, что я с бессильной жадностью ждала конца. Обезображенный гангренозный труп восемьдесят третьего года распух, лопнул, потек, — и чудовищный, новехонький, предсказанный Оруэллом кадавр придавил своей тушей слетевших с круга. Пик самоубийств в отечестве пришелся на оруэлловский год. Если бы я могла тогда знать, что где-то, пусть на другой звезде, существует что-то помимо этой вечности отчаяния и пустоты, что жизнь в принципе может иметь иные внутренние приметы, что наблюдаемый случай — всего лишь ничтожная частность, — может быть, я не задохнулась бы чернотой ночи. Но дата рождения лишила меня возможности сравнивать, и я выросла с анемичным сознанием, что житуха на других меридианах и даже в других измерениях, если таковые существуют, может выглядеть и богаче, и сытнее, и разноцветней, но в самом главном,
Так я лежала лицом к стене, не различая времени года, и только запах Евгешиного кофе давал мне ненужное знание, что сейчас семь утра очередного мартобря между днем и ночью, никоторого числа. Евгеша вставала ровно в семь, чтобы выпить свой любимый кофе из розовой фарфоровой чашечки. После этого приступала она к тихоструйному своему вязанию. В девять часов она варила кашу, с обстоятельной опрятностью ела, мыла посуду и шла в магазин. По приходу из него, аккуратно расставляла продукты: в холодильник, за окно, в настенный шкапчик; затем мыла полиэтиленовые мешочки, все их развешивала, ставила кипятить молоко и, пока оно, дав обильную пену, успевало вскипеть («Порошковое»! — с отвращением определяла Евгеша), она, с очками на носу, прочитывала последнюю страницу «Ленинградской правды». После этого садилась она что-нибудь шить: переделывать старый меховой воротник в шапку — или наоборот.