«Противуестественное» рождение Петербурга было осознано по аналогии с первородным грехом и вненаследным фиктивным родством. Чем более рос в ауре Невской столицы комплекс «незаконности», тем решительнее его внешнее тело отвердевало в каменном щите имперской мощи. Одержимый виной Прометея, населенный образами чужих культур-масок, Петербург обнаружил свойства «Божьей Обезьяны». Извне целостный и роскошно-репрезентативный, Петербург таит в ноуменальной своей глубине грех ложного первородства, мнимого историзма и личную тайну ни в чем не уверенного Существа-Механизма, цивилизаторского Гомункулюса, если не Голема.

Престольное самочиние юного Града как бы заранее обессилило поиски национальным эросом диалогических средств взаимопонимания. Петербург переживает трагедию внедиалогического одиночества: на фоне непрерывного спора с Москвой. Петербург наедине с петербуржцем немотствует. Город изначально оказался в упаковке библейских стереотипов гордыни: Город-Вавилон (Е. Милькеев, В. Белинский, А. Герцен, Н. Огарёв), Город-Блудница (Д. Ахшарумов. «Гора высокая…», 1849; А. Григорьев. «Город», 1845)[150]; популярные в XIX–XX веках темы мировой лжи и поддельной жизни (Н. Гоголь, Ф. Тютчев; демократическая традиция; символизм) неизменно связываются с образами ролевого поведения обитателей Северной Пальмиры. После Н. Языкова («Мой Апокалипсис», 1823) и В. Печерина («Торжество Смерти», 1933) навязчивой темой русской поэзии и публицистики становится столичный «танец смерти» (от «Бала», 1825, А. Одоевского до «Танца магнитной иглы», 1909, М. Зенкевича).

Апокалиптическая прототипия и танатологическая огласовка придали Петербургу статус мистического объекта. Но именно «объектом», овнешненно предстоящим всякому зряшному любопытству, ему менее всего хотелось оказаться. Проблемная загадка Города приоткрывается в иной его роли – в качестве основного субъекта мистерии русской истории, русского пути.

Мистерийное состояние мира призвано к решению тройственной задачи: 1) осуществить высокий сакральный замысел-сюжет; 2) поставить в смысловой центр мистерии жертву, абсолютная необходимость которой диктуется взысканием; 3) спасения и искупления.

Образ петербургской мистерии переживает две амбивалентно единых стадии развития: от Града-Молоха, Города-Вампира, Города-Палача и Города мертвых до Города-Жертвы, Города-Одиночки, Города – тоскующего Камня. Гибельные разливы Невы описаны как ритмика катастрофического возмездия. Чтобы рассказать о «злополучии Петрополя», Дм. Хвостову понадобились и «Божий меч», и Архангел Михаил, и примирительная формула: «Пусть есть погибшие, – но верно нет сирот» («Послание к NN…», 1824). Город, утвержденный на костях своих строителей, не мог не восприниматься как колоссальный Некрополь и как гигантское надгробье. Начиная с Гоголя и Достоевского Петербург подается в поэтике иношнего мира, обители теней, призраков и фантомов. Белые ночи и газовое освещение улиц довершили фантасмагорический облик призрачного города, населенного живыми мертвецами. В стихотворной новелле Я. Полонского «Миазм», 1868, явившийся из-под пола покойник жалуется хозяйке (у нее только что умер сын), что ее новый дом на Мойке «давит старое кладбище»; «[…] Вздох мой тяжкий твоего ребенка / Словно придушил…». В Граде Обреченном установляется преемственность смерти и наследование жертвенного приоритета. Петербург, «опоясанный гробами» (Н. Некрасов. «Несчастные», 1856), теснит живое обитаемое пространство погостами; даже в фельетонном жанре эта тема прорабатывается в тонах стоического равнодушия (В. Гаршин. «Петербургские письма», 1882). Образ Города-кровососа усилен в XX веке: «О город крови и мучений…» (77. Соловьёва. «Петербург», 1915); «Черным вампиром болото / Алую кровь их (людей. – К.И.) сосет» (В. Князев. «Проклятый Город», 1914). Добровольность жертвы делает ее избыточной и даже обыденной. Апокалиптическая перспектива Града-гекатомбы наводила и на мысль о бесполезности (если не тайном замысле) жертвенной неутомимости ненасытной столицы.

Казалось, Петербургу суждено было перед всем миром показать бесчеловечную самоценность жертвы: как только она становится обиходным атрибутом мирового города, – сам Город, по известному закону мифологической инверсии, из палача обращается в жертву. После 1934 г. и в блокадную Голгофу Ленинград превратился в общероссийский Город-жертвенник (без благодатных посулов искупления), а ленинградцы – в героев трагической вины, но не в высоком античном смысле, а в самом вульгарном: политически-конъюнктурном. Этой ложной вмененной им виной была дискредитирована благодатная возможность исторического катарсиса, ожиданием которого жила мистеризованная Петром русская действительность.

Перейти на страницу:

Все книги серии Humanitas

Похожие книги