— Я ничего не знаю, боже мой, нет, я ничего не знаю, — торопливо проговорила она, избегая взгляда Егора и взгляда Василия Сергеевича, и, еще более бледная и возбужденная, взяла газетную вырезку и вышла из комнаты на кухню. Она, в сущности, еще не читала, что было написано в статье, а разглядывала только снимок, и ей не терпелось прочесть и побыть наедине. Ей нужно было теперь дать волю тем своим чувствам — радости, что она теперь знает, кто были ее отец и мать, и боли, что так поздно узнала, кто они были, — которые сейчас волновали ее.
— А ведь это можно установить, — сказал Егор, как только они остались вдвоем с Василием Сергеевичем.
— Трудно.
— Вы имеете в виду: архивы не сохранились?
— Не то слово «не сохранились». Немцы все сожгли.
— Вы это точно знаете?
— Не совсем точно, но кое-какие сведения у меня есть. Я ведь уже списывался с Белостоком, но не в отношении Григория и Лизы.
— Мы можем официально запросить, — снова сказал Егор. — У меня есть такая возможность. Завтра же утром я могу сделать это.
— Хорошо, а я тем временем буду действовать по своим каналам. Много людей, знавших комбрига, осталось в живых, у меня есть их адреса, я спишусь, выясню разные дополнительные обстоятельства, без которых, поверьте, мы с вами ничего не сможем установить, а потом… Вы ее муж? — неожиданно спросил он.
— Нет, — слегка краснея, ответил Егор.
— А-а, ну, понятно. Ей тяжело сейчас, вы уж поддержите ее. Я еду в Кисловодск, у меня путевка… но вы не волнуйтесь, писать отовсюду можно. И как все будет продвигаться, я вам сообщу.
Егор опять присел на стул напротив Василия Сергеевича и начал расспрашивать его о Сарханах; но разговор этот не был интересен ни ему, ни Василию Сергеевичу. «Дочь комбрига», — думал Егор, для которого открытие это имело не только то значение, что он узнал, чьей дочерью была Шура; он думал, что он и прежде видел и чувствовал в ней что-то такое, что в его понимании укладывалось сейчас в два слова «дочь комбрига», и он ощущал в себе прилив теплоты и радости. «Дочь комбрига, — про себя повторял он, — конечно же все так, и ничего не может быть и не могло быть иначе». Он смотрел на Василия Сергеевича, как будто слушал его, но только потому смотрел на него так, что был занят своими мыслями. Василий Сергеевич же рассказывал все о себе потому, что ему казалось, что Егор слушал его: думы же Василия Сергеевича были так же далеки от Сарханов, как и сам он. Он снова заметил, что встреча с Шурой — дочерью его старого товарища по службе — не принесла ожидаемой радости, а была тяжелой; что-то будто угнетало и беспокоило его, и все минуты разговора с Егором он думал об этом.
В комнате становилось сумрачно, Егор встал и включил свет. Но он уже не вернулся к Василию Сергеевичу, хотя разговор еще не был окончен; сквозь открытую кухонную дверь он увидел Шуру, стоявшую у окна с прижатой к груди газетной вырезкой; сказав Василию Сергеевичу: «Я сейчас, извините», — пошел к Шуре.
— Шура, — проговорил он, подойдя и взяв ее за плечи.
— Да.
— Ты рада?
— Очень, — сухо и даже как бы отчужденно повторила она. Она не плакала, и на лице не было видно прежней взволнованности, но было в нем новое и никогда не замечавшееся Егором раньше выражение горечи.
— Шура, — сказал он, поворачивая ее за плечи к себе.
— Не надо. Не надо сейчас. Иди посиди с ним, пока я соберу на стол.
Егор проснулся ночью, неожиданно, будто от толчка. Был тот ранний час, когда ему надо было уходить от Шуры (как он ушел вчера, позавчера), и в первую минуту, как только открыл глаза, он подумал об этом; но он не встал и не разбудил ее. «Зачем же мне уходить, я все ей сказал вчера, вчера же все решилось», — сказал он себе. Но оттого, что все решилось, что он уже мог чувствовать себя женатым и семейным человеком, он не испытывал того необходимого спокойствия, какое должно было прийти к нему; он волновался так же, как волновался вчера, когда еще думал, что все должно решиться, и когда уже решилось и он предложил ей поехать на разъезд к матери.
«Дадут ли отпуск?»
«Дадут».
«С двадцатого Анастасия Михайловна собиралась».
«Дадут, вместе пойдем».