Ничто так угнетающе не действует на человека, как кажущаяся ему несправедливость. Для Богатенкова этой несправедливостью представлялось теперь отношение к нему сына. Он уже не говорил себе, как прежде: «Почему бы людям не жить так, чтобы понимать друг друга, почему бы полковнику Потапову не разглядеть получше майора Теплова и не назначить его начальником отделения и почему бы не разглядеть получше, понять и не снимать с должности его, подполковника Богатенкова, так знающего жизнь и работу…» Он уже не видел того прежнего смысла в этой житейской философии, а старался найти и уяснить себе причины, почему люди не понимают друг друга, даже близкие — он и Даша, он и сын. «Я понимаю, что такое добро и зло, я могу делать добро и не могу делать зло, но я никому никогда не говорил этого, что я понимаю. Может быть, полковник Потапов прав, надо передавать накопленный опыт, а не ждать, пока каждый сам через свои ошибки и страдания придет к нужному убеждению? Может быть, и с Николаем надо было не так, не молча, не только своим примером воспитывать, а говорить ему, рассказывать, разъяснять?.. И с этим следователем Ковалевым?.. И со всеми, с каждым!» Он все еще стоял на середине комнаты, невидяще глядя на стол, на папку с рукописью сына, все так же лежавшую на столе. Весь мир вещей и событий как бы сосредоточился в нем самом, сгустился, скучился и теперь, разворачиваясь, открывался ему совершенно другой, неожиданной и новой стороной. То, что он пережил, стоя у Даши в палате, что испытал вчера, читая рукопись сына (уже не только по отношению к Даше, но ко всем живущим на земле людям), и то, какие мысли приходили и охватывали его теперь, было, в сущности, одним продолжавшимся и нараставшим в нем чувством, было как раз познанием себя и мира, к чему всегда стремился он, но что, переживая сейчас, не замечал в себе и оттого не мог радоваться. «Да, просмотрел, — уже как будто с привычным спокойствием и строгостью проговорил он, — вот так просмотрел: и Дашу, и сына, и работу…» От того, что он сознавал теперь, от той теплоты и ясности чувств, какие будто сами собою возникали в нем, на лице его уже не было заметно подавленности, как только что, минуту назад, когда он вошел сюда; но в то же время в том, как он стоял (все еще по-стариковски сгорбленно) и как смотрел (все еще угрюмо и сосредоточенно), — во всем внешнем виде его также не было заметно и происшедшей в нем перемены, и потому, когда Николай, войдя к нему, увидел его, ему показалось, что отец был по-прежнему раздражен и мрачен.
— Пришел? — сказал Богатенков, не поворачиваясь, лишь догадываясь по легким звукам шагов, что сын вошел в комнату и стоит за спиной. — Ну что ж, садись, — указал он на стул, — садись и послушай все же старика отца.
Николай прошел и сел.
«Все должно быть просто; оно и есть, в сущности, все просто, и мы только сами себе усложняем жизнь», — мысленно продолжал говорить Богатенков, тоже усаживаясь на стул напротив сына и делая это не спеша. Он теперь уже не пристально смотрел на Николая и не видел его лицо так ясно, как видел минуту назад в столовой. Его занимал предстоящий разговор, он чувствовал сложность этого разговора, продолжая, однако, считать, что все должно быть просто, и не торопился начинать его.
Николай же вошел к отцу не только затем, чтобы продолжить разговор; он еще никогда не видел отца таким мрачным и раздраженным и чувствовал, что был виноват перед ним, и ему хотелось теперь хоть как-то загладить свою вину. Он подумал, что в этот свой приезд, еще в первый день он заметил, что отец был не такой, как всегда. Что-то как будто угнетало и мучило его. «Даша?.. Что-нибудь на работе, чего он не говорит?.. И еще теперь я!» — мысленно произнес он, глядя на отца. Он впервые видел, как постарело и сморщилось лицо отца (до этого дня все в отце казалось ему неизменным, и никогда в голову не приходило, что может что-либо измениться), впервые видел усталое выражение его глаз и седину, и невольно, совершенно не желая этого, а лишь потому, что сегодняшняя встреча в больнице с Матвеем Петровичем была еще свежа в памяти, невольно то свое отношение к старому школьному учителю и мысли, возникавшие в больничном саду, переносил теперь на отца. «Как он постарел!» — беззвучно повторял он, все более ощущая в себе то усиление тревоги, как это было с ним, когда он смотрел на худое, со впалыми щеками лицо учителя.
— Ну, так решил все-таки ехать? — сказал Богатенков с заметной теплотой и мягкостью, которые полнее всего отражали сейчас его состояние.
— Да.
— И опять заниматься этим? — Он сидел возле стола и, произнеся это, положил ладонь на папку с рукописью.
— Да.