Он давно уже не получал от нее писем и потому теперь был удивлен, разглядывая его. Он неторопливо распечатал конверт, вынул сложенный вчетверо и исписанный с двух сторон тетрадный листок и принялся читать. То, что Прасковья Григорьевна писала «што» вместо «что», и то, что «на кладбище» она писала слитно «накладбище», — это вызывало у Богатенкова улыбку; но то, о чем она писала, было невероятным, и когда Богатенков дочитал до конца, он уже не только не улыбался, но был мрачен. Дело в том, что от Талейска по обе стороны железной дороги прокладывали лесную защитную полосу; на разъезде эта полоса как раз проходила через кладбище, и когда лесопосадчики размеряли и вбивали колышки, сказали, что посадка будет механизированной, часть кладбища придется сровнять и они пришлют для этого бульдозер. Это-то и встревожило Прасковью Григорьевну и всех, как писала она, жителей маленького разъезда, а начальник разъезда выехал в Талейск, чтобы предотвратить это. «Можно вручную, лопатами, и могилки не разрушить, так нет, на своем стоят: дескать, не могилы землю украшают». И еще, что особенно тронуло Богатенкова, — это приписанная в конце письма фраза: «Не по-человечески так, не по-людски, а память не сгребешь бульдозером». Он отложил письмо и, откинувшись на спинку кресла и прикрыв глаза, несколько минут сидел так, не шевелясь, в удобной позе спокойно думающего человека. Но он не мог быть и не был спокойным; в то время как ноги, руки и все тело, усталое и расслабленное, все еще отдыхали, в то время как он, проговорив себе: «Как некстати, как не вовремя пришло это письмо!» — отложил его, чтобы не думать о нем, — мысль о том, что какие-то лесопосадчики хотят бульдозером разровнять кладбище, все сильнее тревожила его. Тревожило не то, что придется теперь писать, просить, доказывать, может быть, даже придется съездить в Талейск и на разъезд, не это, что само по себе уже было неприятным, а другое — хладнокровие и равнодушие, с каким, как писала Прасковья Григорьевна, лесопосадчики собирались сделать свое дело.
«Какого только головотяпства нет среди нас! Только подумать!..»
Он произнес это мысленно и произнес раздраженно, в то время как лицо его оставалось спокойным, глаза были прикрыты, и весь он, казалось, отдыхал, и когда в комнату вошла Даша, младшая сестра Емельяна Захаровича, и увидела его, она так и решила, что он дремлет. Сама она уже успела все прибрать на кухне, переодеться и причесаться и сейчас с тем особенным чувством торжественности приближающейся минуты и с той особенной радостью, которая так и светилась в ее глазах, стояла у порога и смотрела на Богатенкова; она с бо́льшим нетерпением ожидала, когда можно будет ехать встречать, и волновалась сильнее, чем Богатенков, потому что ее ничто не отвлекало от размышлений о Николае. Она тоже задавала себе вопрос: «Каков он?» — и тоже пыталась вообразить, каков он, но она еще меньше, чем Богатенков, представляла себе, каков теперь Николай, проживший целый год в деревне, в которой, как он писал, «у каждого своя банька на огороде, а кинокартины демонстрируются в старой, еще в тридцатых годах переделанной под клуб церкви».
Тихо, на цыпочках, чтобы не разбудить Богатенкова, Даша обошла вокруг стола и взглянула на часы, висевшие на стене; было пятнадцать минут шестого, и, по ее мнению, пора уже выезжать, чтобы к шести быть на вокзале (поезд прибывал в шесть часов двенадцать минут), но она все еще не решалась разбудить Богатенкова; она стояла за его спиной и не видела лица, а видела только его уже не густые и почти белые от седины волосы, но она настолько привыкла видеть брата седым и к тому же мысли о Николае так занимали ее, что, вздохнув и присев на стул, она опять взглянула на часы.