Чтобы попасть к себе в кабинет, Егор должен был пройти по коридору мимо двери, ведущей в паспортный отдел, за которой сидела Шура; проходя же мимо этой двери, он не мог не подумать о Шуре и не ощутить в себе все чувства к ней, какими жил он эти последние дни, особенно сегодняшнее утро, и не мог не вернуться к тому своему состоянию нежности и счастья, когда все окружающее как бы отдалялось от него и становилось незначительным и неощутимым, а значительным было только сознание своего счастья, своей радости и своего отношения к Шуре. Он не мог не вернуться к этому своему состоянию и вновь не сказать себе с тем особенным волнением, как говорил утром: «Чего я боюсь, откуда во мне робость? Сегодня же и непременно, и больше ни дня отсрочки!» Он проходил мимо двери с тем невольно приглушенным в себе дыханием и тем отчетливо слышимым им биением своего сердца, как еще никогда не было с ним, и состояние это было приятно ему и приподнимало и окрыляло его. «Чего мне ждать и зачем мне ждать? — продолжал рассуждать он, уже войдя в кабинет и разворачивая на столе ипатинское дело. — И что за глупый вопрос: буду ли я с ней счастлив всегда? Такого вопроса нет и не может быть! С ней, да, с ней, и что мне еще надо!» Он положил перед собой ипатинское дело, но еще не скоро принялся просматривать его. Прежде ему надо было успокоиться, чтобы возвратиться к размышлениям об Ипатине и Лаврушине. Но когда он сказал себе: «Ну, формалист!» — имея в виду Лаврушина, он уже не испытывал прежней решимости непременно и теперь же, не откладывая ни на час, разобраться в своих предположениях. Он вдруг подумал, что не так-то просто обвинить Лаврушина, потому что умер старик от сердечного приступа, и врачебное освидетельствование не сможет, пожалуй, установить, какими обстоятельствами был вызван этот приступ. «Ну он внес его в список. Но внести в список можно и должно просто ради проверки. Ведь и так можно поставить вопрос, и тогда… Тем более все недоказуемо, — думал Егор, удивляясь, как еще там, у Лаврушина, не пришло ему в голову это. — Если уж обвинять Лаврушина, то надо обвинять и себя! Ведь и сам я, пожалуй, не менее виноват в смерти старика Ипатина, чем Лаврушин, потому что для Ипатина последним толчком было, очевидно, не только лаврушинское «все они…», но и мое отношение к нему в то утро, когда он с истрепанной и захватанной пальцами домовой книгой молча сидел в моем кабинете…» Как только Егор сказал себе это, он тут же инстинктивно, как все люди, чувствуя, что ему надо оправдаться, подумал, что если бы не та минутная тишина ожидания и напряжения, какую он привык выдерживать каждый раз перед допросом, та самая минутная тишина, которую подполковник Богатенков всегда называет «психологическим фактором воздействия», и если бы не летучка, на которую надо было спешить, — все было бы иначе, все выяснилось бы, и старик, успокоенный, а не удрученный, вернулся домой. «Ведь он давал мне домовую книгу, ведь вот в чем суть!» — говорил он себе.
Он снова взглянул на лежавшую перед ним на столе папку.
«Ипатинское дело… «роман»… Что может еще прояснить этот… «роман»?» — думал он, не раскрывая папку и чувствуя нежелание приниматься за нее. Но он все же заставил себя открыть первую страницу и медленно начал читать.
Ипатинское дело, как, впрочем, всякое судебное дело, состояло из многочисленных протоколов, справок, актов, заключений и приговоров, по которым при желании можно было бы вполне уяснить себе, в чем обвинялся Ипатин, подтверждалось или не подтверждалось это обвинение, но менее всего можно было узнать из него о всей жизни старика, какой она была на самом деле; если бы даже Егор захотел, он все равно не смог бы теперь представить себе всю ипатинскую жизнь уже потому, что мир мыслей и чувств старика и мир мыслей и чувств самого Егора были совершенно противоположны друг другу. Егор не вникал в суть жизни Ипатина, в то понимание добра и зла на земле, какое носил в себе сын петрушинской кабатчицы; не вникал он и в подробности того, как Ипатин попал в плен и что заставило его работать на ферме у бюргера (хотя обстоятельства плена и работы, потому что они не были изложены подробно и потому, что сам Ипатин в ответах отрицал все и не признавал за собой никакой вины, представлялись Егору не вполне обоснованными, но и не вызывали сочувствия: «Предал Родину, за то и был осужден!»), — он думал сейчас лишь о том, что Ипатин, отсидев срок и вернувшись, мучился, наверное, своим предательством, был несчастен, жалок, всего боялся, а тут его еще — в список по «швейному делу». «Вот ведь как, наверное, было», — говорил себе Егор.