Начал я довольно решительным напором, поощряемый приятелями, любовные интересы которых лежали в иных сферах. Вначале через одного из конфидентов я передал Гале стихотворение, начинающееся словами: "Знаешь, я полюбил не напрасно. Обнимал я красавиц не раз, Но таких вот глубоких и ясных Никогда не встречалось мне глаз..." И требовал от предмета моей любви ответного чувства, а если нет: "Гордым сердце мое называлось, И тогда — проходи стороной!..." Конечно, все эти обнимаемые красавицы были романтической фантазией в духе Левы Левинзона, а "глубина и ясность" Галиных глаз были чистой условностью. Спроси меня кто-нибудь, какого эти глаза цвета, я бы не ответил. Ее рост, подробности фигуры — то же самое. Перед моим внутренним взором возникало нечто, одному мне видимое, совокупное, не нуждающееся в детализации. Из этого абстрактно-совокупного лишь на какое-то краткое время проглядьшало что-то конкретное: походка, манера смеяться, манера сердиться, убирать со лба упавшую прядь... Постоянно помнилась лишь алебастровая, с нежной розовостью белизна лица, контрастирующая с чернотой волос. Такую алебастровую кожу лица я изредка встречал потом лишь у молодых евреек. Галя была еврейкой, похожей на хохлушку. Впрочем, ее национальная принадлежность интересовала меня меньше всего.

Переданное стихотворение было Галей прочитано и даже удостоено похвалы (по литературным критериям), однако никакой ответной пылкости оно не вызвало. Мне была предложена "дружба", которую я вначале с негодованием отверг, а потом все же принял, в надежде исподволь, но как можно скорее, преобразовать эту пресловутую "дружбу" в обоюдную любовь. Минимум раз в неделю я катил в морозном трамвае на ее Петроградскую сторону, на ставший для меня священным Морской проспект. Галя жила в двух шагах от Приморского парка Победы, в безликой внешне длиннющей пятиэтажке постройки тридцатых годов. С виду барак бараком, но с удивительными деревянными лестницами в каждом подъезде. С замиранием сердца я поднимался по этим ступенькам, поскрипывающим под ногами, звонил, и меня впускали в светлую просторную квартиру. Галины родители, какие-то медицинские светила, как понимаю — весьма состоятельные, жили то в Москве, то в Ленинграде, да и сама она лишь недавно переехала из Москвы под присмотр домработницы. У Гали была своя комната, куда она и уводила меня с моим свежеиспеченным стихотворением — все на ту же тематику. Галя выслушивала читаемое, иногда даже чмокала меня в щечку, но неизменно восставала против категоричности содержания стихотворения.

Вскоре выяснилось, что у общительной Гали имеется целая куча приятелей из мужской школы, соседствующей с ее женской школой, а среди приятелей — некто, по имени Петя, который тоже в нее влюблен. Но, не в пример мне, этот Петя не домога­ется ответных чувств, а всегда остается ее настоящим, верным другом.

— Ну неужели, Олег, не может быть простой дружбы между мужчиной и женщиной?

Какая, к дьяволу, дружба, какие могут быть Пети, если есть я и я ее люблю?

В общем — типичные перипетии первой любви, причем — любви односторонней. Удивительно лишь то, что все мои переживания (а они были весьма сильны и даже мучительны), все эти переживания превращались в стихах в гладкие романтические абстракции, с привлечением природных стихий, с космическими обобщениями. При­чем эту однообразную рифмованную вереницу я искренне считал лучшими своими стихами. До лирики мне было еще — как до неба.

Учился я довольно прилично, продолжая ходить на тренировки, утюжа свою "сотку" на Зимнем стадионе. Сделав на соревнованиях второй разряд, я мечтал уже о первом (10,9 сек.), как мечтает солдат о маршальском жезле. Шансы у нас с этим солдатом были примерно равны.

12

И спорт, и любовь отошли на задний план перед лицом неожиданного грандиозного события: 5 марта пятьдесят третьего года умер Сталин.

К тому времени культ вождя казался мне вполне естественным, хотя, конечно, культом не воспринимался. Мудрено было избежать этого: понятие "Сталин" было всепроникающим, как божественная субстанция, оно было разлито во всей природе. Божественная суть личности (хоть я никогда бы не признался себе в таком ее восприятии) как бы предполагала и чисто физическое бессмертие, во всяком случае — исключительное долгожительство.

В хрониках послевоенного времени я, конечно, видел низкорослого старого чело­века, стоящего либо на трибуне Мавзолея, — в шинели и фуражке, либо в зале, терпе­ливо пережидающего нескончаемую овацию, — в полувоенном френче. Этот старый человек был, наверное, подвержен и недугам, и даже смерти, как все прочие, но он воспринимался "Сталиным" лишь до тех пор, пока присутствовал на экране, заменяясь затем в сознании истинным Сталиным — могучим генералиссимусом с портретов, памятников и из кинофильмов.

И вдруг — сообщение о болезни, а через пару дней — о смерти бессмертного.

Перейти на страницу:

Похожие книги