Стихов в это лето я практически не писал. От «чердачной» поры сохранилось одно стихотворение, которое я даже не предал огню в день архивного сожжения. Стихотворение называлось «Утренний сон» (первый сон из череды «снов» — жанра, любезного моему — сердцу). «Снится мне наш старый дом На углу Садовой. С другом верным мы идем, Ко всему готовы. Там живет моя зазноба — Лет тринадцати дитя. И ее похитить оба Мы решили, не шутя…» Друг— это, конечно, Гарик, а «зазноба» — девочка с Инженерной, всегда мне нравившаяся. Сон развивался так. Мы звоним в двери, но вместо девочки Марины нам открывает ее невесть откуда взявшаяся там женщина, тоже из нашего дома, но из другой квартиры. И эта посторонняя женщина с ходу вцепляется в меня со словами: «О спаситель юный мой! Как ждала тебя я. С затаенною тоской время коротая! Мужа знать я не желаю Больше ни минутки! Жизнь тебе свою вручаю И своей малютки!..» Я чрезвычайно поражен ее словами, но вынужден исполнить ее желание. Я на руках выношу из квартиры «младую мать», которая в свою очередь держит на руках младенца. При этом мать жарко лобзает меня, спасителя. Но вдруг — грохот, дым, и на руках у меня уже не они! «Что такое? На руках В голом состоянье — (Ну-ка, мой представьте страх) — Уж не то созданье. Романтизма тут уж нет. Спрашивает в очи: Есть ли деньги на билет — Ехать с нею в Сочи?»

«Голое состоянье» появившейся бабы — явное порождение увиденного на острове, всплывшего в раскрепощенном сознании.

Узнав, что денег у меня нет, голая баба скандалит и требует моего немедленного ареста как якобы соблазнившего ее негодяя. А Гарик, друг и сообщник из начала стихотворения, тут же превращается в мента с наганом. «Тут строптивое созданье Обращается к нему. (Смутно чувствую желанье. Но какое — не пойму)…» Бывший друг делает предупредительный выстрел в воздух, от этого выстрела я просыпаюсь, тут же осознав, что значило «смутное желанье». И спешно скатываюсь с чердака по лестнице, поскольку мне было категорически запрещено увлажнять сверху землю перед хозяйскими окнами.

«Сон» я прочел в нашей компании, причем Гарик был очень доволен тем, что попал в стихи, а нравящаяся мне Галя еще больше укрепилась в своих симпатиях к нему.

Меж тем приблизилась переэкзаменовка, надо было возвращаться в Ленинград. Я писал сочинение, сидя в пустом классе под присмотром Штольца, который куда-то уходил и подолгу не возвращался. Весной бы так, гад ползучий! Забрав сданные мною листы, бегло просмотрев их, Штольц сказал, что все в порядке и я могу первого сентября являться в свой десятый «б».

И покатил новый учебный год, последний школьный год.

<p>10</p>

В сентябре я распрощался с легкоатлетической секцией Дворца пионеров и перешел в спортобщество «Труд» (там давали шиповки и форму). «Труд» помещался на улице Софьи Перовской, в стенах бывшей шведской церкви, и я — комсомолец и безвариантный атеист, — конечно, даже не задумывался о том, что являюсь еще одним осквернителем храма. потеющим тут на тренировках.

Впрочем, в протестантской церкви по соседству плескалась вода бассейна, в Конюшенной церкви сидело учреждение, а в огромном, как Исаакий, Троицком соборе на Фонтанке, говорили мне, вообще собирались устроить крематорий.

Тренер «Труда» Гойхман Павел Наумович, сделавший впоследствии блистательную карьеру как воспитатель рекордсменов Союза, мировых рекордсменов и даже олимпийских чемпионов по прыжкам в высоту, Гойхман и в ту пору все свои таланты и всю энергию отдавал «высотникам». В секции их было большинство. Все остальные виды легкой атлетики интересовали его лишь постольку, поскольку обойтись без них тренеру было нельзя. Тренировки своих подопечных он постоянно снимал на кинопленку, а потом обсуждал с ними каждую деталь прыжка, непрерывно он что-то придумывал для них, экспериментировал, находил. Ну а то, что он походя бросал мне по поводу, допустим, закрепощенности моего бега, я и без него знал. Все же, за неимением лучших бегунов, я еще осенью выбился в ведущие спринтеры секции.

Перейти на страницу:

Похожие книги