– Она могла бы предсказывать погоду, – ответил мистер Пайк, поднимая глаза с гладкой поверхности моря к небу. – Не в первый раз она выходит зимой в Северный Атлантический океан. – Он подумал с минуту, изучая море и небо. – Принимая во внимание высокое барометрическое давление, я бы сказал, что мы должны ожидать несильного шторма с северо-востока или же штиля, с бóльшими шансами в пользу штиля.
Мисс Уэст одарила меня торжествующей улыбкой и внезапно схватилась за перила, так как «Эльсинора» поднялась на особенно высокой волне и упала вниз с раскатом, от которого с глухим рокотом захлопали все паруса.
– Вот вам и штиль, – сказала мисс Уэст чуть-чуть угрюмо, – если это продолжится, я через пять минут буду лежать пластом на своей койке.
Она выразила протест против выражения моего сочувствия.
– О, не беспокойтесь обо мне, мистер Патгёрст. Морская болезнь только противна и неприятна, как изморось или грязная погода, или ядовитый плющ; впрочем, я бы охотнее страдала от морской болезни, чем от крапивницы.
Что-то было неладно с командой на палубе под нами; там допустили какую-то оплошность или ошибку, о чем возвестил повышенный голос мистера Меллера. Как и у мистера Пайка, у него была привычка орать на матросов – манера, очень неприятная для слуха.
На лицах некоторых матросов виднелись синяки. У одного глаз так распух, что совсем закрылся.
– Словно он налетел на стойку в потемках, – заметил я.
Чрезвычайно красноречив и совершенно бессознателен был быстрый взгляд, брошенный мисс Уэст на покоившиеся на перилах огромные лапы мистера Пайка со свежими ссадинами на суставах. Этот взгляд кольнул меня в сердце:
Глава X
В тот вечер мы, мужчины, обедали только втроем, с перегородками на столе, а «Эльсинору» швырял тот шторм, который запер мисс Уэст в ее каюте.
– Вы не увидите ее несколько дней, – сказал мне капитан Уэст. – С ее матерью было так же: прирожденный моряк, но ее всегда укачивало в начале каждого плавания.
– Это обычное приноравливание к перемене обстановки, – мистер Пайк удивил меня самой длинной фразой, которую я когда-либо слышал от него за столом. – Каждому из нас приходится приноравливаться, когда мы покидаем берег. Нам приходится забывать о спокойном времени на берегу и хороших вещах, которые можно приобретать за деньги, и нести вахту за вахтой четыре часа на палубе и четыре – внизу. И нам приходится туго, и наши нервы напряжены, пока мы не привыкнем к перемене. Приходилось ли вам слышать Карузо и Бланш Арраль этой зимой в Нью-Йорке, мистер Патгёрст?
Я кивнул, все еще удивляясь этому многословию за столом.
– Ну вот, подумать только, что я слушал их: и Карузо, и Уизерспуна, и Амато каждый вечер в столице, а потом простился со всем этим, чтобы выйти в море и приноравливаться к бесконечным вахтам.
– Вы не любите моря? – спросил я. Он вздохнул.
– Право, не знаю. Но ведь море – это все, что я знаю…
– Кроме музыки, – вставил я.
– Да, но море и долгое плавание отняли у меня большую часть музыки, какой я хотел бы насладиться.
– Я думаю, что вы слышали Гейнк Шуман?
– Изумительно! Изумительно! – прошептал он с благоговением, потом вопросительно взглянул на меня. – У меня есть с полдюжины ее пластинок, и я несу вторую подвахту внизу. Если капитан Уэст ничего не имеет против (капитан Уэст кивнул головой в знак того, что он против ничего не имеет), и если вы хотите прослушать их… Инструмент недурной, довольно хороший граммофон.
Затем, к моему удивлению, когда буфетчик убрал со стола, этот обросший мхом пережиток того времени, когда людей колотили и убивали, этот потрепанный морем обломок вынес из своей каюты великолепнейшую коллекцию пластинок, которую он поставил на стол вместе с граммофоном. Широкую дверь раздвинули, образовав таким образом из столовой и главной каюты одно большое помещение. Мы с капитаном Уэстом уселись в глубоких кожаных креслах в главной каюте, пока мистер Пайк устанавливал граммофон. Его лицо было ярко освещено висячими лампами, и ни один оттенок выражения на этом лице не ускользал от меня.
Напрасно я ожидал услышать какой-либо популярный мотив. Музыка была исключительно серьезной, и его бережное обращение с пластинками было само по себе откровением для меня. Он с благоговением брал каждую из них в руки, словно какой-то священный предмет, развязывал, разворачивал и обчищал мягкой щеточкой из верблюжьей шерсти, прежде чем пустить по ней иголку. Сначала я ничего не видел, кроме огромных грубых рук грубого человека с ободранными суставами пальцев, которые каждым своим движением выражали любовь. Каждое прикосновение их к пластинкам было лаской, и, пока они звучали, он стоял над ними, воспаривший в какой-то рай небесной музыки, известной ему одному.