Охотой к лету средь зимы,Разладом с миром и собою.Стремленьем наконец к тому,Что не дается никому.

И – странно! Поэт отчетливо понимал, что именно теперь, в начале 40-х годов, когда «Фурье, С.-Симон и другие пророки начертили нам план иных времен», – беспричинная тоска менее всего разумна. «Над нами нависла буря; и после бури нас ждет новый светлый день», и все же грусть… и грусть…

В нас, в веке, может быть, иномБыла бы тишина святая;Но в теле дряблом и больномТеперь живет душа больная;Мы суждены желать, желатьИ все томиться и страдать.авайте же страдать…Есть, право, в грусти наслажденье,И за бессмысленный покойНе отдадим души мученье.Возьмем страданье и стремленьеСебе в удел…

Странным может показаться эта решимость избирать себе в удел страданье, когда можно избрать бодрое дело. Огарев, как известно, приписался к такому бодрому делу, но он никогда не мог заглушить в себе опасения, что меланхолия навсегда разъела его сердце:

Как бы нам дойти,Чтоб духом выше стать страданьяИ ровно жизнь свою вести;Как светлое души созданьеВстречаться с каждым на пути.С любовью, полной упованья,Привлечь его, не дать коснетьИ сердце сердцем отогреть!Но мы влиянье на другихВ тоске растратили невольно:И слишком любим нас самих,Людей же любим не довольно:Мы нашей скорбью мучим их,Что многим скучно, близким больно,А жизни лучший идеалДля нас невыполнимым стал.Но впрочем, что же? На когоПрикажете иметь влиянье?Собрать людей вокруг чего?К чему им указать призванье?Какая мысль скорей всегоИх расшатать бы в состоянье?Как, эгоизм изгнав из них,Направить к высшей цели их?Не знаю, право. Целый векИз этого я крепко бился,На поиск направлял свой бег,Везде знакомился, дружился,Но современный человекБыл глух на крик мой…

Так ли это было на самом деле? Едва ли про Огарева можно сказать, что он в первую половину своей жизни успел сделать много попыток к сближению с современным человеком. Но поэту могло это показаться, и ему нужно было оправдание своей тоски, которая неотлучно плелась за ним повсюду:

Куда ни ехать – все равно:Везде с собою сами в споре,Мученье мы найдем одно,Будь то на суше, иль на море,Как прежде, как давным-давно,За нами вслед помчится горе.Аккорд нам полный, господа,Звучать не станет никогда.

От отсутствия полноты аккорда жизни страдал и Лермонтов, но он никак не мог успокоиться на одном лишь ощущении отсутствия такого аккорда. Мы знаем, как Лермонтов раздражался и как он неустанно искал выхода из тех сомнений, в какие его повергали все данные им решения этической проблемы жизни, решения, которыми он всегда оставался недоволен. Сердце Огарева такой глубокой тревогой не было охвачено, так сильно не скорбело, не гневалось, а главное, Огарев как-то мирился со своим положением вечно томящегося и грустящего человека.

<p>V</p>

Полежаев и Огарев были единственными лириками 30-х годов, про которых Лермонтов мог с некоторыми оговорками сказать, что они ему сродни по духу. Но мы убедились, что это родство было все-таки отдаленное.

Для остальных лириков тех годов Лермонтов был совсем чужой.

Их было немало тогда – этих певцов интимных чувств и настроений, и среди них были несомненно даровитые люди.

Довольно большие надежды возбудили в читателях лирические стихотворения трех молодых авторов, за которыми в середине 30-х годов стала устанавливаться слава как за поэтами с тяготением к «философии». Это были И. П. Клюшников, писавший под псевдонимом – ф —, В. И. Красов и Э. И. Губер.

Перейти на страницу:

Все книги серии Humanitas

Похожие книги