Агнеш ждала, что сейчас последует какой-нибудь эпизод из их молодости. Но отец замолчал, затем пощупал себе живот: «Переел я немного. Столько вкусных вещей…» Через несколько минут Агнеш взглянула в его сторону, во все более тонущий в сумраке угол брички, и обнаружила, что голова отца клонится набок, а дыхание с легким всхрапом вырывается из приоткрывшегося рта: покачивающиеся на размокшей дороге рессоры усыпили-таки его… «Нет, от людей ему нечего ждать, — думала Агнеш. — Даже если они и добры, если любят кого-то, разум их все равно отравлен злорадством, они не могут удержаться, не высказать того, что замечают. И доброты их все равно не хватает, чтобы не видимость выразить в своих словах, вроде тех, которые произнес вслух или пусть оставил непроизнесенными дядя Бела, а дать несчастному небольшой аванс, ненадолго отсрочить напрашивающийся вывод, сказать что-нибудь в таком роде: кто его не знает, тому, конечно, покажется, что бедняга в плену умом тронулся, но мы-то, мы в его поведении, в каждом движении узнаем его прежнюю тихую, не ведающую злобы душу, мы уверены — он избавится от своих чудачеств (особенно если мы будем держаться с ним так, будто их вовсе не замечаем), избавится от чрезмерного подобострастия, от болезненного интереса к еде, от лишающей его способности к ассоциациям беспомощности перед речами других». Но действительно ли еще способна к регенерации эта душа, которая в глазах Агнеш означала когда-то само совершенство? Какой ущерб нанесли его мозгу за этим высоким светлым лбом микроскопические кровоизлияния — последствия скорбута?.. Агнеш сама не понимала, как это случилось, но перед мысленным взором ее вдруг возникла давно, казалось, забытая женщина, которую она в детстве увидела на берегу пруда в Лигете: среди детворы, катающей обручи, наполняющей песком игрушечные ведерки, она прогуливала своего сына с тяжелой, неловкой походкой, большим, не умещающимся во рту языком и текущей по подбородку слюной. Ему было лет десять — двенадцать, но он едва говорил, да и то каким-то ужасным носовым голосом. У него, очевидно, была еще волчья пасть; дети, отойдя в сторонку, со страхом глазели на них, однако женщина, по всему судя, считала, что ее сын тоже имеет право на солнечный свет: с упрямым, решительным выражением на лице она шла меж здоровых, в большинстве своем хорошо одетых детей, и если порой и прикрикивала сердито на отстававшего увальня, то тут же жалела об этом и говорила ему что-нибудь тихое, ласковое. Агнеш только теперь, спустя десять лет, сидя под пологом брички, поняла, какая несчастная и какая самоотверженная женщина прошла мимо них, ведя за руку своего ребенка… Конечно, здесь нет речи о чем-то подобном! Ведь то, что отец сказал только что в бричке, куда лучше, умнее, чем все, что она услышала за пять или шесть часов в дядином образцовом доме. А в том, как он поражается людской злобе, весь итог, результат его одиссеи. И пускай он с трудом вспоминает прежние свои суждения, пускай засыпает, не додумав какой-нибудь мысли. Ведь на границе и в Чоте его освободили лишь от старой одежды, от вшей, отмыли от грязи, но минувшие семь лет оставили на нем свою несмываемую печать, и эти семь лет она, Агнеш, должна помочь ему забыть дочерней своей любовью, терпеливой готовностью к помощи и поддержке.