Агнеш взяла сверток, но не развернула его, даже не поцеловала мать, лишь сказала «спасибо». Но что было куда более странно, мать не обиделась, не спросила: мол, ты что, даже взглянуть не хочешь? Она рада была, что это уже позади, и, стараясь избежать поводов для новых стычек, думала лишь о том, как бы теперь поскорее уйти. Курсируя между дверцей платяного шкафа, ванной комнатой и трюмо в столовой, она натягивала на себя одежду, как паруса, которые на несколько часов унесут ее в теплые воды счастья. От волнения и от спешки она тоже, вынимая из шкафа, уронила бумажник — «безделушку из кожи», как она его назвала (должно быть, она заметила, что стопка полотенец в шкафу потревожена, и вынуждена была сказать, что приготовила Биндерам подарок). На какой-то миг Агнеш почти пожалела мать с наивными, прозрачными ее хитростями. Если б она любила мать по-прежнему, она сейчас подошла бы к ней, бросилась на грудь, напомнила былые сочельники на улице Хорват, умоляла не оставлять их сегодня. Ведь здесь ее настоящая жизнь, а та, другая — безумие, которое принесет ей только позор и горе. Однако безжалостный ангел мщения, с обнаженным мечом наблюдавший за матерью в ожидании часа, когда грех ее достигнет предела (и почти злорадно отметивший испуганный взгляд, который мать, поднимая с полу бумажник, бросила исподлобья на Агнеш), не позволил ей проявить никаких человеческих чувств. С ледяными губами она встретила поцелуй, которым мать, уходя, попрощалась с ней. Лишь после этого она развернула сверток. В нем была румынская вышитая блузка. У матери была удивительная способность угадывать, что дочери совершенно не нужно или что она никогда не решится надеть.
Спустя несколько минут вернулся домой отец. Бывший его ученик, главный врач, на прощанье пригласил его на рождественский утренник в Попечительском ведомстве, откуда отец принес и трофеи: несколько пачек табаку и кулечек со сладостями. «Это вам, разделите между собой», — сказал он, с гордостью отдавая кулечек, а сам, расстелив на столе лист бумаги, принялся с детства знакомыми Агнеш движениями набивать сигареты. Агнеш с грустью наблюдала за ним. Вот оно, первое его домашнее рождество. И она должна помочь ему вынести это. «Папа, хотите наряжать со мной елку? — позвала она его из спальни после того, как укрепила елочку в крестовине, рассчитанной на куда более крупное дерево, и привязала нитки к конфетам в блестящих обертках. — На улице Хорват, помните, вы всегда сами вешали украшения». — «Наряжать елку? — переспросил отец с той удивленной улыбкой, которую Агнеш стала замечать у него с тех пор, как трудность переключения на неожиданно возникающий перед ним предмет стала усугублять клубящееся у него в мозгу подозрение. — Значит, и елка есть? — сказал он, когда процесс осмысления завершился. — В самом деле? Ну что ж, тогда давай наряжать. Я от хорошего дела отказываться не буду». И, стряхнув с рук налипший табак и завернув его в бумагу, он направился в спальню — выполнять свой рождественский долг. «Чудесная елочка, — сказал он. — В Красноярске мы с Табоди, моим другом, точно такую же раздобыли. И — смотри-ка, прежние игрушки! Хижина с пастухом, колокольчики. И даже конфетюшки…» — заметил он кучку сверкающих конфет-украшений. Агнеш рада была, что этого не слыхала мать: тюкрёшское словечко «конфетюшки» вызвало бы у нее еще большее раздражение, чем та смешанная с неодобрением уважительность, с какой отец смотрел на полкило конфет, прикидывая, сколько они могли стоить. «Это верхушка, верно? — осторожно, двумя пальцами, взял он блестящую пирамидку. — Точно как Кремлевская башня! Тут вот, сбоку, и раньше было немного отколото. Как она здорово их сохранила — даже, кажется, в тех же самых коробках. Чего-чего, а заботливости у нее не отнимешь. Вон и одежда моя: как была, так и осталась. Кроме той серой летней тройки, из которой она тебе костюм сшила». То ли похвалы в адрес матери — именно сегодня, когда она поступила так подло, — оскорбляли слух Агнеш, то ли ей хотелось прервать цепь спутанных подозрением ассоциаций, найдя выход к иным, менее опасным темам, будь то хоть сам бог Тенгри, — во всяком случае, Агнеш, с некоторой деланной мечтательностью (которую она сама ощущала на лице как некую приклеенную маску), словно увлеченная той же, что и у отца, неотразимой логикой ассоциаций, теми же воспоминаниями, прервала отца: «А помните то рождество, когда вас увезли в Карпаты? Дядя Тони тогда служил еще в Хатване, мы из его конторы звонили вам, кажется, в Дебрецен». — «Не в Дебрецен. Это я звонил вам из Ниредьхазы, — поправил ее Кертес, после того как вновь совершил ту маленькую пантомиму, которая необходима была, чтобы оторваться от образа жены. — Один железнодорожный служащий был настолько любезен, что разрешил по казенному телефону — кажется, это называлось «американский телефон» — позвонить дяде Тони в Хатван», — добавил он, когда топографические координаты заняли в памяти свое место, лишний раз поразив Агнеш точностью своего ума, во многих других отношениях утратившего былую ясность.