Слова эти нацелены были на то, чтобы задеть уязвимую, а потому грозящую в любой момент прорваться бурными обвинениями совесть госпожи Кертес, которая не могла вынести даже малейших упреков от мужа (к счастью, упреки и не были в его характере); однако с «мужем» — не как с личностью, а как с институтом — нельзя было в определенной мере не считаться, особенно в том, что касалось распределения расходов на питание и всякое другое, а также продажи дома и отчета об уплывших с тех пор деньгах. Так что своей иронией Лацкович лишь раздувал в ней связанное с этим (и проявляющееся, как правило, в нервных выпадах в адрес мужа) чувство вины, ловко объединяя одним преступлением обеих женщин, которые вместе истратили, промотали целый капитал. Госпожа Кертес сразу же поддалась на нехитрый этот прием: лицо ее запылало гневом, словно она рассердилась на Лацковича. «Приезжал бы домой, как другие; я ведь одна как перст, никто и пальцем не шевельнул, чтоб мне помочь. И еще Агнеш надо было учить…» Однако Лацкович, ничуть не смущаясь, продолжал сыпать остротами. «То-то погоняется он по комнатам кое за кем, — уже почти с неприличной радостью расписывал он опасность, которая в день возвращения мужа, пускай вовсе и не из-за дома, в самом деле может стать кое для кого реальностью. — Советую вам обрезать подол у ночной рубашки, с длинным подолом не убежишь далеко. Вы как-то рассказывали, что господин учитель прекрасно фехтовал, а силой и ловкостью с учителем гимнастики мерялся. Так что те кварты и квинты ой как могут теперь пригодиться в алькове, или в комнате для прислуги, или в другом укромном местечке». — «Полно дурачиться», — улыбнулась госпожа Кертес, потирая указательным пальцем кончик носа; эту дурную привычку, которой не склонный к веселью нрав ее протестовал против невольной улыбки, она не могла одолеть даже в присутствии Лацковича.
Агнеш поверх тарелки бросила быстрый взгляд на хохочущего над собственными шуточками молодого человека. Сейчас она со стыдом вспоминала, как в Ракошлигете, впервые встретив его у тетки, тоже увлеклась было этим странным, изливающимся в словоблудии темпераментом. И даже спустя некоторое время, когда Лацкович ухаживал уже не за ней, а за ее тюкрёшской двоюродной сестрой, Бёжике (однажды они даже целовались в ванной, где она и застала их, открыв нечаянно дверь), ее не возмущал этот ворвавшийся в их дом дурной стиль; она даже считала, что деревенская девушка из зажиточной семьи, мечтающая о городе, и веселый молодой человек, в общем, подходят друг к другу. Теперь она видела в нем лишь глупость, смешанную с наглостью, и, кроме того, некое уродство, а потому выбор матери почти физически оскорблял ее: если уж ты не могла дождаться отца, нашла бы кого-нибудь более подходящего, вон хоть крестного, у него тоже шутливый и легкий нрав, что, видимо, необходимо неуравновешенной натуре матери как благотворное лекарство. Есть в нем что-то от хондродистрофических карликов — использовала она свежие свои познания, чтоб заклеймить его уродство; кости у него довольно широкие, вот разве что череп не очень велик. И ей вспомнилось, как их профессор-хирург, обожавший смущать своими шутками юных медичек, заметил — после чего все коллеги-мужчины покосились на них: «И обратите внимание: несмотря на свое убожество, они всегда исключительно веселы и, как ни дико это звучит, пользуются большим успехом у женщин». «Прошу прощения, мне надо идти заниматься», — поднялась Агнеш, прерывая веселье Лацковича, то и дело прикрывающего рот ладонью, по-шакальи вскидывающего шею и разражавшегося хриплым гортанным смехом. «Что, так срочно?» — взглянула на нее мать вопрошающим и просящим взглядом. «Да, я очень отстала», — решительно посмотрела на нее Агнеш.