Однако, несмотря на изобилие, празднество вышло не таким, как представляла Агнеш, — возможно, именно потому, что в памяти ее слишком прочно жила модель прошлого вечера. Разговор поддерживали лишь отец и Мария. Кертес, по своему обыкновению, копался в минувших годах, вспоминая Сибирь, Петроград, когда случай и несколько добрых друзей создавали вокруг него вот такую же дружескую атмосферу. В Омске они с вдовой казненного начальника лагеря, которую взял замуж один прапорщик из Словакии, заведующий хозотделом, и с ее подругой, мужем которой был тоже венгр, аптекарь, однажды отправились в лес, и две дамы-буржуйки пекли там оладьи на собранном мужчинами хворосте. В Петербурге же чрезвычайно милый человек, коммунист Вейс, попросил, пока он в отъезде, развлекать его жену. Этот Вейс в Киеве спрыгнул с поезда, везущего пленных, киевские евреи укрыли его, там он и женился на красивой и культурной студентке-медичке, которая вскоре тяжело заболела и не могла даже выходить из дому; у нее они несколько раз замечательно провели втроем время за чашкой чая. Потом он вспомнил еще одну историю, которую Агнеш до сих пор не слышала, и она особенно ей понравилась. На одном из петроградских каналов стоял баркас, с которого живая людская цепь сгружала дрова для бывшего австро-венгерского посольства, нынешней штаб-квартиры коммунистов; вокруг баркаса и дома — присматривающие за порядком члены партии, в середине — военнопленные. «Старик, это бревно лучше вот так подавать», — говорит Кертесу хорошо одетый молодой человек, командир. Кертес выполняет указание, а сам смотрит на молодого человека. «Э, да не один ли это из братьев Беранеков, — мелькает у него мысль, — которые в третьем классе рисовали мне такие прекрасные эскизы географических карт?» Он спрашивает соседей; один отвечает, что, кажется, командира в самом деле так зовут. Когда тот снова проходит мимо, Кертес говорит: «Товарищ, а вы не учились в будайской гимназии?» Тот смотрит на него — и, широко раскрыв глаза, заикаясь, отвечает: «Господин учитель!» Конечно, они его тоже в гости позвали. Там оказался еще один его ученик, оба были люди ловкие, умели устроиться в жизни, и они втроем пили хороший кофе, курили сносные сигареты, спорили шепотом. Истории эти, воспевавшие тепло небольшого человеческого сообщества в море скитаний и лишений, вполне годились, чтобы эту будайскую комнату, в которой они, собственно, праздновали сейчас новоселье, превратить в этакий маленький ковчег среди всеобщего потопа. Правда, Мария, хотя то и дело встревала с вопросами, не была столь хорошим камертоном, как в тот вечер Пирошка. В воспоминания дяди Кертеса, которые для других были уже знакомым миром, она окунулась, словно в неведомую бурную реку, в которой ей нужно было не только ориентироваться, но и, как отличнице, постоянно показывать свои знания. Ее увлекал не ход событий, как Пирошку, а собственная тревога (которая после удара, нанесенного ее самолюбию, стала еще болезненнее), заметит ли общество, отец Агнеш и его коллега, ее ум и начитанность. Так что вместо того, чтобы удерживать прихотливые ассоциации хозяина в едином русле, она своими вопросами некстати лишь сбивала его с мысли. Верно ли, что русские женщины такие образованные? Давно ли женщины в России имеют право учиться в университете и правда ли, что Нева соединяет Ладожское озеро с Финским заливом? Когда же Кертес, который весьма терпеливо ей отвечал, вспомнил, как кто-то из бывших его учеников достал ему билет в театр, на «Власть тьмы» Толстого, она решила, что наступило время перевести разговор на театр, на Толстого, вообще на сферу литературы, где, как ей казалось, она чувствовала себя увереннее многих коллег, в том числе и Агнеш. Кертесу пришлось отвечать на вопросы, существует ли еще петроградский балет, действительно ли Толстой отрицал искусство и что он сам, то есть Кертес, ценит выше: русский или французский роман.