В последующие дни Агнеш снова и снова перечитывала письмо отца, и образ этого человека, который ждал в Чотском лагере решения своей участи — и волей-неволей должен был решить и их судьбу, — становился в ее глазах все более загадочным. Были моменты, когда идеал, что жил в ее сердце, как бы вбирал в себя через знакомые, милые буквы содержание письма, и тогда она каждую строчку воспринимала через призму этого идеала, и в письме чудилось ей дыхание большой, зрелой жизненной мудрости, и даже выражения вроде «свидетельствует о душевном благородстве» обретали глубокий смысл, а то, что письмо, вопреки ожиданиям Агнеш, о многом умалчивало, превращалось в какой-то адресованный ей тайный знак. В других случаях перед ней было словно совсем другое письмо: слова «костыли», «госпиталь», «скорбут» загораживали все остальное, и на глазах у нее выступали слезы сочувствия. Бывало и так — особенно если письма не было у нее в руках и она повторяла выученные наизусть строки где-нибудь в вагоне подземки или в суете университетского коридора перед лекциями по фармакологии, — что ее вдруг охватывало ужасное подозрение: знакомый почерк, напоминающие прежнего отца фразы — все это только маска, одежда, в которой им возвратили какого-то нового, чужого человека, которого она, Агнеш, должна навязать матери, уложить рядом с ней в большую двуспальную кровать. Она надеялась, что дядя Дёрдь на обратном пути заскочит к ним, расскажет что-нибудь, успокоит. Но он то ли поехал другой дорогой, то ли просто не захотел их видеть. Мать, видимо, тоже ждала его; во всяком случае, время от времени она о нем вспоминала. «Стыдно, поди, что настоял на своем: не удалось ему повидаться», — сказала она как-то. И позже: «Боится мне на глаза попадаться, чует, что я его братнюю любовь насквозь вижу». У Агнеш же родилась, поразив ее, еще одна догадка: может быть, дяде неловко и рассказать, и умолчать о том, что он видел: пускай, мол, убеждаются сами. Агнеш готова была порой бросить все и бежать на вокзал: мать ей совала довольно много карманных денег, из которых она, сверх расходов на трамвай и на столовую, упрямо, не обращая внимания на стремительное падение цены денег, откладывала какую-то часть, так что на билет ей хватило бы, не надо было просить у матери. Однако подобный поступок чреват был большими и непредвиденными последствиями, расплачиваться за которые пришлось бы отцу; Агнеш удерживала себя и лишь в университете во время занятий старалась перевести разговор на скорбут: что известно коллегам об этой болезни, остаются ли после нее, когда больной начнет снова получать витамины, необратимые изменения. Личных воспоминаний о скорбуте не было, однако, ни у кого, коллеги старшего возраста, прошедшие плен (на ее курсе было немало таких), вернулись домой еще до голодных времен. И все, конечно, говорили примерно то же, что она матери. «Но может быть, кровоизлияния распространяются не только на десны и подкожные ткани, но и на серозные оболочки, на печень, а то, пожалуй, и на мозг?» — спрашивала Агнеш, маскируя тайную свою тревогу под научную любознательность. Третий курс — период знакомства с болезнями, период, когда студентов охватывает «medicus hypochondria»[24]! Агнеш, слава богу, не была подвержена этой мании, не искала в каждом своем кашле симптомы, описанные в учебниках, — и вот теперь вдруг словно зримо увидела в теле отца, в его органах сотни, тысячи крохотных кровоточащих ранок, которые не зарастают, не исчезают бесследно, как на коже или на слизистой, а оставляют мельчайшие сбои в обмене веществ, в работе сердца… и, да, и в работе мозга.