Интермедия с узнаванием и с экскурсом в прошлое повторялась еще дважды — по числу подошедших для приветствия племянников. «Как, Имре Орос? А я-то считал, ты все еще в Голландской Индии, в Батавии где-нибудь. Думал, коли домой через Японию повезут, глядишь, еще и встретимся. — Затем, обращаясь к выросшему за эти годы молодому человеку: — Не соображу так сразу, с кем имею честь… Ах, Петер, сын Жужики… — И, задумчиво глядя на бледное улыбающееся лицо: — А ведь мог бы и сам тебя узнать — по глазам. У матушки твоей были вот такие же застенчивые глаза». Яванский племянник, пристроившись к дяде, принялся толковать о том, что на экваторе центробежная сила больше, чем где-либо, и это спустя какое-то время отражается на мозге. Поэтому он и вернулся домой, рассчитывает устроиться здесь, где-нибудь на аэродроме. Госпоже Кертес надоело торчать на месте, и она потянула мужа в центральный зал, где над головами прибывших уже зазвучала мелодия гимна. «Поторопись, дядя Яни, церемония уже началась», — крикнул, пробегая мимо, молодой офицер из военнопленных. «Это Руди Шмарегла, — глядя ему вслед, пояснил Кертес. — В тюремном госпитале мы в одном с ним коридоре были. Он, если я хорошо запомнил, заседатель опекунского совета был в Сентеше». И он двинулся следом за женой, которую Лацкович, знающий здесь все входы и выходы, пробовал провести каким-то кружным путем, чтобы опередить сгрудившуюся в дверях толпу. В центральном зале действительно пели уже «Искупил народ…»[29]. «Хусар будет говорить, премьер-министр», — шепнула госпожа Кертес мужу, когда они, несмотря на все ухищрения Лацковича, так и не смогли протиснуться поближе к трибуне. Сообщить об этом важно было не только потому, что факт этот свидетельствовал об уважении к возвратившимся на родину военнопленным офицерам, а следовательно, и к ней, — ей важно было, что эта весть исходит от Лацковича. «Карой Хусар? — шепнул в ответ Кертес, который тем самым не только показывал осведомленность в том, что происходит на родине, но и мог лишний раз, бросив теплый, изучающий взгляд на жену, обменяться с ней несколькими словами. — Помню, выступал он как-то у нас на конференции, — проверял он свою память, и то, что она оживала, функционировала, доставляло ему особую радость. — Маленький такой, коренастый… Говорил от имени учителей-католиков». И, сняв, как это делал тюкрёшский дедушка, шапку, подхватил, хоть и больше движением губ, чем голосом, последние слова гимна.
Агнеш, притиснутая к какой-то колонне, смотрела сбоку, как отец, придав лицу соответствующее выражение, прочищает отвыкшее от пения горло, затем слушает речь поднявшегося на трибуну премьер-министра. Он стоял с бесконечной покорностью в глазах, уронив руки в больших рукавицах, как, наверное, стоял в лагерях, на пересыльных пунктах, в тюрьме при оглашении приказов, во время пропагандистских лекций, при раздаче еды и талонов, — с той покорностью, которая, можно сказать, была не столько свойством его характера, сколько извечной покорностью его предков-крестьян, той покорностью, с какой его деды и прадеды слушали проповеди епископа и приказы, объявляемые сельским глашатаем; однако на лице его было внимание, с детских лет знакомое Агнеш. Это внимание относилось не столько к высказываемым мыслям (мысли те казались Агнеш, внимающей оратору вполуха, довольно шаблонными), сколько к словесному оформлению общих мест, за которыми он, как вынужденный произносить тосты бывший провинциальный учитель, сын своего поколения, следил с профессиональным интересом. И как только интеллектуальный инстинкт поднял голову в этом как будто ушедшем к крепостным своим предкам человеке, Агнеш вдруг впервые с того момента, как поезд вкатился под купол вокзала, остро и радостно ощутила: тот, кого она столько ждала, — вот он, здесь, рядом, и чувство обретения наполнило ее сердце счастьем. «Будайское хоровое общество тоже тут, — шепнула госпожа Кертес, воспользовавшись моментом, когда оратор набирал в легкие воздух. — Четыре его члена вернулись на родину». — «И хоровое общество?» — взглянул на жену Кертес с признательностью, почти с благодарностью, тихо беря ее за локоть рукой в большой рукавице, и некоторое время смотрел не на оратора, а на жену. Взгляд этот, по всему судя, раздражал госпожу Кертес, а еще больше — рука у нее на локте. «Лучше смотрите туда…» — сказала она.