Федора Алексеевна подошла к окну, протёрла запотелую маленькую четверть и стала смотреть в огород, где торчали чёрные, остро надломанные палки подсолнухов.
— Как жить-то будем, Ульянко? — зашептала она, плача.
Они и раньше были добрыми соседями, но горе ещё крепче сдружило этих двух непохожих женщин: одна только-только вступала в жизнь, другая встретила середину её, одна замкнутая — росла почти сиротой, другая общительная, весёлая, счастливая в замужестве.
…Отец Ульяны, человек хмурый и болезненный, смотрел на подрастающую дочь как на подспорье в доме, как на работницу. Дома было нелегко, и он приказал ей бросить школу и идти в колхоз.
— Была б мама жива, — тихо проронила Ульяна, — всё б шло по-другому.
От крепкого самосада отец надрывно и долго кашлял. Ульяна не могла понять, жалеет ли он её когда или нет. Хотелось, чтоб пожалел.
Пролетело лето, другое. Постепенно улеглась по-детски острая щемящая тоска.
Работа у неё ладилась. Серьёзная, молчаливая, смекалистая, она выделялась среди девчат, и правление колхоза назначило Ульяну бригадиром полеводов. Забот было много, с утра до ночи пропадала в поле. Но работа оживила, распрямила её — прямо не узнать — загорелая, стройная, с открытым, чуть лукавым взглядом.
В белом платочке, в лёгкой ситцевой кофточке летала она над жёлтой сурепкой, лиловым клевером, белой гречихой, летала пчёлкой-хозяйкой над своими полями.
Когда умер отец, к ней, молодой, неопытной, приходила на помощь Федора Алексеевна.
Летние дни летели быстро, как сизые голуби.
Хлопцы за ней вились, да толку от того было мало, а каждый из них расчёт нехитрый имел — девка она и есть девка, живёт одна. Бывало, ночью под окна приходили, а когда однажды выбежала она да ударила в дурманящие медовые липы из берданки (выпросила у старого Ведя, баштанного сторожа), стали хлопцы из шмелей чёрными слепнями — проходу не дают.
И вроде ничего в ней нет особенного — тонкий, немного длинноватый нос, веснушки, чёрные невыгорающие на солнце волосы, узкие холодноватые быстрые глаза. Сама, правда, вёрткая, тонкая. Пальцы на руках длинные, ногти желудочками и все в белых крапинках.
— Счастливая будешь, — сказала ей как-то Федора Алексеевна.
Счастливая, да не совсем. Дивно было многим, когда она прошла по улице с Костиком. Здоровый, румянец во всю щёку, хороший гармонист, Костик работал «кинщиком» и раз в неделю появлялся в Злынке, встречаемый радостным криком детворы.
Летом полотно натягивали в саду и кино смотрели с той и с другой стороны. Людей собиралось — страх сколько.
Так вот, говорят, будто бы видели, как Костик один раз утром выходил из переулка, где тонул в вишнях и липах маленький домик Ульяны. Что случилось меж ними, никому не известно, только стали они ни врагами, ни друзьями — просто с тех пор не замечали друг друга, ежели встречались.
Многое бы ещё говорили бабки на выгоне перед заходом солнца, поджидая череду, долго б ещё судачили женщины, сходясь на молочарне, не скоро перестали б шептаться девки на вечорках — да тут война.
…Растрёпанная, запыхавшаяся, бросила она свой велосипедик у крыльца правления колхоза.
— Перестаньте, женщины. Тихо! — кричал председатель, бухая по столу толстой пустой чернильницей. — Наша первая задача — собрать для Красной Армии урожай. Не жалеть сил. Тут наш фронт будет, товарищи мои! Тут!
Под начало Ульяны были выделены две военные машины. С утра и до утра возили пшеницу на станцию в Капустино. Без устали работала Ульяна.
— А ну, бабоньки, кинем! Раз, два, раз! — кричала она, по-мужски бросая с Федорой мешки на машину.
— Ну и девка, вот это девка, — скалил зубы потный, лысый шофёр, вытирая пилоткой конопатое хитрое лицо.
На помощь её бригаде пришла учительница Зоя, совсем ещё девчушка. Учительница рванула мешок и тут же растянула сухожилие на руке. Теперь ездила в кабине, подписывала квитанции.
…Ульянины воспоминания рассеивает голос Федоры:
— Поклади в скрыню её…
— Что? — вздрогнула Ульяна.
— Грамоту-то спрячь. Увидят — лиха не оберёшься.
Ульяна бережно снимает со стены грамоту в рамке, которую ей второпях вручил какой-то главный военный на станции перед отправкой эшелона с кукурузой.
…Медленно поправлялся Николай, ох, как медленно. Жёлтой высохшей рукой подопрёт голову и смотрит с печки в маленькое оконце, как снег заметает землю. Молчит. Ульяна и так и эдак пыталась спрашивать. Ответит скупым словом и снова молчит. Наконец набрался сил, сам стал слезать. Посидит на лавке за столом, погреется на низенькой скамеечке у лежанки, подойдёт рассматривать фотографии в продолговатой потрескавшейся рамке, скучно станет — незнакомые все. Снова сядет у окна и смотрит, смотрит. Худой, чёрный с лица, в старом наопашь накинутом полушубке.
В полдень Ульяна достаёт из печи большущий чугун с картошкой, ставит на пол, возле него на скамеечку садится Николай, и она накрывает его серым толстым бабкиным рядном, сверху накидывает полушубок.
Николай дышал, раскрыв рот, задыхался, густой пар влезал иголками в тело, раздирал в серёдке. Бежали слёзы. С носа, с бровей, с ушей стекал ручейками пот.