Но вот я здесь — и не узнаю былых интерьеров. Переменилось все. Даже название раньше было, кажется, «У добрых друзей» или «У дяди Как-его-там». А сейчас оно называется «Кабаний взбрык» — и выглядит соответственно. Не стеклянный уродливый барак, притулившийся к стене старинного дома, точно опухоль, а добротная старинная пристройка — видать, бывший каретный сарай. На окнах — портьеры с кистями, над стойкой — голова эпического вепря. Или даже энтелодонта.[63] Стены в деревянных панелях, столы — в свежих скатертях, официант живее всех живых. И кормят свежей дичью, отдающей благородной можжевеловой горечью.
Призраки, войдя в обеденный зал, только что не прослезились. И смотрели на меня так, точно я их любимый сын, всех троих.
— Твоя заслуга, — растроганно заявил Сомелье, обводя зал широко раскинутыми руками, как будто хотел все здесь обнять, включая башку энтелодонта, и прижать к груди.
— Моя? — удивился я.
— Твоя, твоя, не скромничай! — захихикал Вегетарианец, вихрем проносясь вдоль череды столов.
— Вернув к жизни Мэри, ты вернул и многие места, которые твой, гм, предшественник недолюбливал, — умиротворенно вздохнул Обжора.
— То есть он заменял такие вот кабачки стекляшками-пельменными? — поразился я. — Вот долбоеб!
— Именно, парень! Именно это слово, — согласился Сомелье, самый деликатный из всей троицы. — Мы не знаем той реальности, которую он мечтал здесь воссоздать, но она нам никогда не нравилась. И то, что он делал с людьми, нам тоже не нравилось.
— Мы все точно в сон погрузились под его рукой, — признался Обжора. — Не спали, но и не бодрствовали. Самыми живыми здесь были привидения. Мертвяки — народ крепкий. На нас не больно-то повлияешь. А живых купить легко — пообещай им безопасность, стабильность, обеспеченность — и бери голыми руками.
Это было самое настоящее чествование героя. Я пил за троих, ел за троих, глядел, как мои призрачные собутыльники пьянеют, слушал тосты, посвященные неминуемому светлому будущему, сам произносил нечто подобное, и думал: эх, почему я не пошел следом за Мэри Рид? Пиратский быт, конечно, не сахар. Ни отдельной каюты, ни теплого сортира для меня на борту «Адской Чайки» не припасено. Но сидеть в тухлом городе, который едва-едва начинает оживать от Дурачкова мелочного занудства и ждать, пока изменения пойдут в рост… Это было еще горше. Лучше бы мне податься в пираты.
— В море выйти ты всегда успеешь, — философски заметил незаметно подсевший за наш стол бородатый мужчина с сильной проседью в темных волосах. Где же я его видел?
— Мореход? — нерешительно спросил я. — Мореход! Это же ты! Откуда ты взялся?
— Другой бы спросил, где я так долго пропадал, — усмехнулся Мореход. — Ждал, пока ты примешь какое-нибудь решение. Неважно, какое, но свое. Как только великое событие состоялось — вуаля! — я вновь на этой земле. А ты, я вижу, размечтался об адмиральской славе сэра Фрэнсиса Дрейка?
— Скорее уж о корсарской, — вздохнул я. — Чем сидеть в этом городе и толстеть во имя дружбы с привидениями-гурманами…
— А кто тебя здесь держит? Сидеть тут и думать, кого бы убить, тебе ни я, ни Амар не советовала бы.
— Кто ж она такая, эта Амар? — встрепенулся я, вспомнив женщину-осьминога в своем кольце.
— Морская вёльва, — пробудился к жизни Гвиллион, до того бесстрастно слушавший нашу с Мореходом беседу. — Пророчица, колдунья, сама печаль моря. Она меняет судьбы детей стихий, когда они к ней приходят. Открывает им глаза.
— Может, и мне к ней пойти? Пусть вернет мои глаза.
— Если решишься — я тебя отведу. — Голос у Гвиллиона какой-то… нерадостный. Видно, не верит, что мое исцеление вообще возможно. Или?
Я всматриваюсь в лицо огненного духа. Трудно понять выражение на лице каменной статуи, покрытой трещинками незастывшей магмы. То ли грусть на нем, то ли сожаление, то ли надежда…
— А ты ходил к ней? — неожиданно рождается вопрос.
— Ходил. — Гвиллион вздыхает. — Ходил и вернулся.
— Расскажи ему все, — советует Мореход.
И Гвиллион начинает рассказ. О том, как расщепилось сознание у детей стихий. По крайней мере, у некоторых.
С детьми воздуха я уже знаком. Они похожи на счастливое лето после долгого-предолгого учебного года, холодной весны и экзаменационной нервотрепки. Каждый миг, проведенный с ними, омрачен горечью, что этот миг — не бесконечен. Всю радость, на которую способно человеческое тело, извлекают они на поверхность сознания. Организм превращается в бешеный конвейер, поставляющий в мозг все новые и новые заготовки счастья.
Человечество ищет, зовет и ставит силки на детей воздуха от начала времен. Придумывает дурацкие наговоры, уловки, приметы, где встретить и как удержать протекающее меж пальцев насмешливое чадо Дану. Посадить на цепь, запереть в амбаре, оборвать крылья, отобрать амулеты, отгородить от родной среды — и все ради того, чтоб питаться исходящим от пленного фэйри счастьем. Мы — наркоманы счастья и меры потребления не знаем. И оттого, наверное, кажемся вольным племенам Дану жадными недоумками.