Однако трудно представить, чтобы Диккенс был способен затвориться и в покое налаженного домашнего рая производить свои шедевры. И трудно себе это представить по той простой причине (о чем часто забывают любящие отвлеченно мыслить биографы), что судить о возможностях человека мы можем, лишь исходя из той жизни, которую он прожил на самом деле. Даже достанься Диккенсу самая славная жена на свете, сговорчивая семья и покладистые родственники, то и тогда, я полагаю, оставалось бы достаточно оснований для перемен и беспокойства, отличавших всю его жизнь. Начать с того, что по мере совершенствования его искусства, а Диккенс рос от романа к роману, ему настоятельно открывалась все более широкая и цельная картина жизни, в которой оставалось все меньше места светлым надеждам и частным попыткам искоренить зло — иными словами, углублялся социальный пессимизм Диккенса. Об этом красноречиво свидетельствуют его книги; но это был человек живой и энергичный, с положительным, христианским взглядом на жизнь, гуманист, и в повседневной жизни он, естественно, сопротивлялся подступавшему пессимизму, отдаваясь целому ряду филантропических начинаний. Со временем этот пессимизм, не ограничившись его творчеством, распространился и на восприятие окружающей жизни, на Англию, замутнив самый источник его творчества. Пламенная любовь-ненависть к своей собственной стране — когда и ненавидишь ее, и не можешь без нее жить — только и могла вызвать эти панические отъезды за границу и спешные возвращения, которых столько было за эти годы. Ему было неспокойно и в Англии, и в Лондоне.
Важнейшей же причиной его непоседливого образа жизни, особенно между 1840 и 1850 годами, а также позднее был, по-моему, тот простой факт, что искусство романиста непрерывно развивалось, менялось, шло к зрелости. Неповторимое своеобразие его творческого мира, в избытке насыщенного и смехом и слезами, на протяжении примерно тридцати последних лет его жизни представлялось читателям как величина раз и навсегда заданная. И спорить с этим трудно. «Диккенсовский» — прилагательное вполне определенное, но оно вмещает столько значений, что грозит окончательно сбить с толку всякого, кто примется чересчур пристально исследовать его. В этом смысле старое утверждение, что-де «Повесть о двух городах»
В последние тридцать лет он был все время в пути — уезжал из Англии и возвращался, бежал из Лондона и наезжал опять, отходил от общественной деятельности и вновь погружался в нее. Порою среди этих метаний его остро пронзала романтическая Schwärmerei[19] по юной деве, но в целом он с небывалой сердечностью отдавался доброй сотне дружеских привязанностей, которые завоевал благодаря обаянию и кипучей энергии. Кроме того, он всеми возможными способами искал новых средств упрочить связи с читателями — вопреки меняющимся формам своего творчества, наперекор переменам в общественном вкусе, назло приступам творческого бессилия, — чтобы восторженное поклонение публики переключилось с его романов на него же, но в какой-то иной сфере деятельности; чтобы в этой сфере нашли место попутные импровизации, что Появлялись в его романах в связи с необходимостью издавать романы выпусками. И он нашел эти отдушины — сначала в «Рождественских повестях» и любительских спектаклях, потом в редакторской работе, а под конец — в публичных чтениях своих сочинений. Перечисленные мною художественные импульсы не всегда даже осознавались им, чаще его подстегивали материальные соображения и жажда общественной деятельности; он никогда не отдавался чему-то одному, тем более в ущерб своим романам. И только одна сфера его деятельности имела прямое отношение к его художественному миру — «Рождественские повести».
Рождественские повести