Явно не шедевр, а только выражение первой и так необходимой удачливости, эта работа была для него своеобразной святыней, хотя он, конечно, прекрасно понимал её коварное присутствие в его катившейся по наклонной судьбе.
Прихватив её навеки с собой, он, как можно судить по его истории в целом, имел в виду не то игровое и совершенно ни к чему не прилагавшееся, что исходило от Кондрата.
Мемориальный акт приобретал значение резюме, в котором заключено признание полной несостоятельности в творчестве, когда свобода в нём бывает измарана корыстью и тем самым унижена и напрочь отброшена. Да ведь и как таковая она, как известно, имеет место в искусстве лишь на момент выбора, всего лишь наталкивая на него, делая его возможным, что для Кереса, когда-то искренне и горячо желавшего определиться в разработках нового или даже оригинального, не составляло труда учитывать в каждом конкретном случае в своей последующей профессиональной деятельности как живописца. Выходило же тут всё иначе, как бы вчистую наоборот.
По-настоящему сделать выбор ему так и не удалось.
На стене висел теперь самый обычный образец копии с чужой копии. Уже будучи уличён и в течение нескольких дней дожидаясь вызова в суд, потерявший себя художник часто и надолго удалялся в свою мастерскую, чтобы находиться в ней один на один с этим полотном, и если бы кому случилось видеть его там в самые, наверное, мучительные для него часы, то ему, наблюдавшему, открылось бы нечто странное и нелепое: Керес продолжал сосредоточенно и как бы с увлечением работать с копией: то и дело, притрагиваясь к ней кистью, отходил от неё и снова подходил к ней, склонялся над ней и даже брал её подержать в руках, внимательно её рассматривая вблизи и о чём-то напряжённо раздумывая…
Вдова не удивилась, когда я рассказал ей о моей реликвии – когда-то полученном от Кереса акварельном эскизе. Она об этом знала. Переслать ей хотя бы в копии не просила. И я понял, что здесь шло уже к последней точке: столь незначительный факт мало что добавлял существенного к её растянувшемуся повествованию.
Мы замолчали, продолжая находиться во власти растревоженных и мрачных мыслей.
Я собрался откланяться; но тут Ольга Васильевна быстро встала:
– Подождите!..
Пройдя к комоду, она вынула там из ящика довольно толстый альбом в потёртых обложках из серого картона. Положила передо мной на столик.
– Тут фотографии. Даже та, с трубовозом…
Это действительно был тот самый снимок, мутноватый, пожелтевший от времени, в неустранимых уже разводах. Мне не хотелось долго задерживаться на нём.
Гораздо интереснее было смотреть в лицо и в глаза Кересу, как бы стоя перед ним на перекрёстной духовной поверке, на равных. С нависавшей почти до бровей светлой причёской, выразительными скулами, прищуринками и чистыми зрачками глаз – как он был когда-то мужествен, собран, одухотворён, утончённо решителен, по-мужски красив! К своему финишу он уже очень мало походил на себя.
На одной из фотографий он среди выпускников художественного училища. Там я увидел несколько мне знакомых персонажей – эти ребята жили вместе с Кересом в общежитской комнате. С одним из них, Игорем Кошельковым, приходилось мне часто видеться, когда по направлению он приехал работать в город, где я тогда жил. Мы дружили. Он не горел желанием получить вузовский диплом. В полутёмной просторной, никогда не убиравшейся художественной мастерской, где я не раз бывал, его нещадно использовали на оформительстве лозунговой и пропагандистской продукции советского образца. Товарищи по ремеслу ценили его за откровенные, честные порывы к лучшему применению способностей. Потом он перевёлся в реставраторы, в какой-то столичный музей. Очень редко, но, пожалуй, что даже системно мы с ним перезванивались, а иногда и виделись, главным образом по его инициативе. Он меня считал компетентным в отдельных аспектах общей теории искусства и каждый раз как-то неожиданно, словно из ниоткуда, выходил со мною на связь, задавая вопросы и рассказывая новости, интересные обоим. Тем же манером, от случая к случаю, он перезванивался и с Кересом, так что, получалось, он оказывался контактёром между нами.
Ему часто приходилось менять места работы, хотя реставрации он уже не изменял. Как правило, очередное его передвижение служило ему и поводом для обращений ко мне и к Кересу, для устройства нашей «общей сверки», как он говорил. Именно от него на протяжении многих лет я имел о Кересе наиболее объёмную информацию, дополнявшую ту, что я имел от связи непосредственно с ним, а теперь вот и от его вдовы. На тот момент, когда я оказался в итальянской столице, мы с Игорем не общались, кажется, с год, если не больше. Такие продолжительные паузы в наших с ним отношениях наблюдались и раньше. Подумалось: «Где-то он теперь? Не случилось ли чего? И где другие – из той, училищной когорты? Известно ли им о произошедшем?»