Все было кончено, это было ясно, и говорить более было не о чем. Га-Ноцри уходил навсегда, и страшные злые боли прокуратора некому излечить; от них нет средства, кроме смерти. Но не эта мысль поразила сейчас Пилата. Он тотчас постарался ее объяснить, и первое же объяснение было странно: смутно показалось, что он чего-то не договорил с осужденным, а может быть, чего-то не дослушал.
Пилат прогнал эту мысль, и она улетела в одно мгновение, как и прилетела. Она улетела, и тоска осталась необъясненной, ибо не могла же ее объяснить мелькнувшая как молния и тоже пропавшая моментально какая-то краткая мысль: «Бессмертие… пришло бессмертие». Чье бессмертие пришло, не понял прокуратор, но мысль об этом загадочном бессмертии заставила его похолодеть.
— Хорошо,— произнес Пилат,— да будет по закону и да будет по-вашему, первосвященник. Сегодня Иешуа Га-Ноцри умрет.
Тут Пилат оглянулся, окинул взором видимый ему мир и удивился: пропал зацветающий розовый куст рядом, пропали кипарисы и гранатовое дерево, исчезла медная статуя в зелени, как и сама зелень. Поплыла вместо всего этого какая-то багровая гуща, в ней закачались зеленые водоросли и двинулись куда-то, а вместе с ними двинулся и сам Пилат. Теперь его уносил, душа и обжигая, самый страшный гнев, гнев бессилия.
— Тесно мне,— вымолвил Пилат, и голос его был тонок,— тесно мне!
Он холодною, влажной рукой рванул пряжку с ворота плаща, и та упала на золотой песок. Он обратил на Каиафу глаза, ослепленные внутренней темною кровью, поднялся со скамьи.
Вслед за ним поднялся и Каиафа.
— Сегодня душно,— печально и сочувственно отозвался Каиафа, предвидя все муки, которые еще предстоят, и подумал: «О, какой страшный месяц ниссан в этом году!»
— Нет,— сказал Пилат,— это не оттого, что душно, а оттого, что мне стало тесно с тобою, Каиафа.— И, сузив глаза, Пилат улыбнулся и добавил: — Побереги себя, Каиафа!
Темные глаза первосвященника блеснули, и, не хуже, чем ранее прокуратор, он выразил на лице своем удивление.
— Что слышу я, прокуратор? — гордо и спокойно ответил Каиафа.— Ты угрожаешь мне после вынесенного приговора. Может ли это быть? По должности твоей, прокуратор, тебе надлежит выбирать слова, прежде чем что-нибудь сказать. Не услышал бы нас кто-нибудь, Понтий Пилат?
Пилат мертвыми глазами поглядел на первосвященника и улыбнулся.
— Кто же, кроме дьявола,— тут голос Пилата стал мурлыкать и переливаться,— кто, кроме него, услышит нас с тобою сейчас? Или я похож на этого юного бродячего юродивого, которого сегодня убьете? Мальчик ли я, Каиафа? Знаю, что говорю и где говорю. Оцеплен сад, не проникнет сюда никто, даже этот из Кириафа! А если бы проник он, горько он пожалел бы себя, уж в этом мне верь! Знай же, не будет тебе отныне покоя, ни тебе, ни твоему народу. Я тебе это говорю — Пилат Понтийский, всадник Золотое Копье!
— Знаю, знаю! — бесстрашно ответил Каиафа и вознес руку к небу.— Знает народ иудейский, что ты ненавидишь его лютою ненавистью и много мучений ты ему причинил, но вовсе ты его не погубишь. Услышит нас всемогущий кесарь, защитит от губителя Пилата! Сменит он прокуратора!
— О, нет! — воскликнул Пилат, и с каждым словом ему становилось все легче: не нужно было больше притворяться, не нужно было мучить себя, подбирая слова.— Нет, нет! Слишком много вы жаловались кесарю на меня, настал теперь мой час, Каиафа. Полетит весть, и не легату императорскому, а на Капрею самому императору {195}, весть о том, как вы заведомых мятежников в Ершалаиме спасаете от смерти. И не водою из Соломоновых прудов, как некогда хотел я, напою я тогда Ершалаим, нет, не водою. Увидите вы здесь легион, услышите горький плач и стенания. Вспомнишь ты тогда Вар-Раввана, пожалеешь, что посмел обречь философа с его мирною проповедью!
— Неправда! — воскликнул тогда Каиафа.— Не мир, не мир, а меч, и огонь, и плач принес нам преступник Га-Ноцри. И ты это знаешь, всадник! Оттого ты и хотел выпустить его, чтобы горе еще большее он причинил моему народу, чтобы над верою надругался! Но не дам на поругание веры народа моего, не дам! Ты слышишь, Пилат,— и Каиафа указал вдаль,— слышишь?
И опять услыхал Пилат как бы шум моря, подкатывающего к самым стенам дворцового сада — там томилась толпа в ожидании. Еще услыхал Пилат текущий мимо мерный хруст и ровный тяжкий топот, железное бряцанье где-то поближе за стеною — там шла римская, а за нею туземная пехота, стремящаяся на страшный для разбойников предсмертный парад.
Тогда волна гнева поднялась до того, что прокуратор стал бледен, как бы помолодел, и, уже совсем не владея собою, проговорил…
Прокуратор вытер мокрый лоб, поглядел в землю, потом, прищурившись на небо, увидел, что раскаленный шар над самой головой, а тень Каиафы съежилась у него под ногами, и сказал тихо, равнодушно:
— Полдень. Мы увлеклись беседою, а между тем пора на лифостротон.
Через несколько минут с балкона в сад вышел секретарь прокуратора и легат легиона, а через двери в стене в сад были впущены два члена Синедриона.