Я проследил взглядом за его смачным плевком. Сгусток клейкой слюны попал в стенку окопа возле Бочкарева и, обвалянный в песке, покрытый влажной шершавой коркой, скатился вниз, к его ногам. Я увидел толстый зад Бочкарева и с трудом удержал едва не вырвавшийся у меня истерический смех. Но какой-то звук, вроде поперхнувшегося «Их-хым!» — я все же издал.
— Ты чего? — подозрительно посмотрел на меня взводный.
Я показал ему глазами на мокрый песок под Бочкаревым. Семен так и сидел, прижимая к плечу автомат и не двигаясь. Шурка нахмурился, покачал головой. «Не тронь его, — казалось, говорил его взгляд, — в первый раз бывает и хуже».
Когда мы, перебравшись вброд через протоку, отдыхали в кустах около оставленного нашими КП батальона, Попович сказал мне тихо, так, чтобы не услыхал лежавший в стороне Семен:
— Во взводе — ни гугу. Понял? Ну, напустил человек в штаны. Мало ли. Бой все-таки… — Он помолчал, подул для чего-то в песок перед своим подбородком и добавил, заметно стесняясь: — А ты — ничего… Мужик.
— Твоя наука пошла впрок, — вдруг заявил я, дерзко назвав его на «ты».
— Какая еще наука? — искренне удивился он.
Я уже не рад был затеянному разговору, но идти на попятный было поздно.
— Помнишь, ты, Витька и Жорка отхлестали меня прутьями в Растяпине?
Он долго ничего не отвечал, дуя в песок, а потом вдруг озорно и как-то просительно посмотрел на меня.
— Но… ты ведь тоже потом неплохой бланш мне подставил под глазом, а? — Он засмеялся, толкнул меня в бок кулаком и поморщился, покосившись на порванный пулей рукав, где запеклась кровь.
— Болит?
— Ерунда. Поцарапало.
Я ткнул его. Мы обменялись еще несколькими дружескими тумаками и затихли. Попович облегченно вздохнул.
— Дурак я тогда был… Ладно, пошли. Бочкарев! Бочкарев, вставай, пора возвращаться!..
Так я в первый раз в своей жизни нашел друга. Настоящего, преданного. Младший лейтенант Александр Попович совсем не был похож на того маленького ехидного задиралу, каким он казался мне в детстве… С тех пор я знаю: нельзя судить о человеке, пока не съешь с ним пуд соли. А здесь, на фронте, война снимала, стравливала с людей все наносное и неглавное, обнажая самую их середину, и, если там гнездилась гниль или слабость, это непременно вылезало наружу. Жаль только, что едва родившаяся дружба наша прервалась так скоро — через три с лишним недели, когда ранение в ногу надолго уложило меня в лазарет.
В тот день, потерявшись в дюнах, мы еще мыкались часа два среди оставленных дивизией позиций, — Бошляк вынужден был выравнивать ее по фронту, чтобы не дать немцам рассечь нас пополам, — несколько раз натыкались на вражеские группы, но благополучно уходили незамеченными: глупо было бы ввязываться в перестрелку с почти пустыми автоматными дисками.
Своих мы нашли у Днепра, в прибрежном леске, забитом повозками, орудиями, минометами и полевыми кухнями.
В роте нас уже считали погибшими.
Это не был самый трудный и впечатляющий день в моем недлинном боевом списке, но он был первым.
И я нашел друга.
Человека, который признал и оценил во мне не только те качества, что я заполучил по наследству и в результате воспитания, но и те, что приходилось извлекать из себя самому.
Когда-нибудь я, наверное, подробнее расскажу о нашей короткой близости с Шуркой. Она очень скрасила память о фронте. Шурка нравился мне как раз тем, чего мне не хватало — бесшабашностью, прямотой, умением выбирать сразу и без колебаний, выбирать из многих одно решение, норму поведения, меру поступков. Во мне — это уже теперешнее мое убеждение — ему, видно, импонировали сдержанность, книжные знания, которыми он не мог похвастать, и, конечно, мое поклонение, оно льстило его самолюбию.
Я участвовал еще в нескольких боевых операциях: были моменты и более напряженные, когда смерть по счастливой случайности обходила меня стороной, но качественно они ничего не меняли, лишь закрепляя во мне нового, довольно симпатичного, думал я, человека, умеющего, если надо, проявить волю и смелость.
Тогда, видимо, и зародилась в сознании, оставшись на целую жизнь, твердая уверенность в том, что есть на свете м о я, только м о я звезда-покровительница, которая не подведет, не изменит, а значит, ничто дурное и страшное мне не грозит.
Вот почему, когда меня ранило, я был в первый момент так удивлен, что даже не почувствовал боли.
Помню, мы бежали по открытому месту, пересекая широкую улицу Зеленого Гая, откуда немцы под натиском наших уходили, отстреливаясь из-за углов и плетней. На спине я тащил плащ-палатку с минами, свернув ее как мешок. И вдруг на самой середине пыльного проселка, идущего через село, меня будто стукнули изо всех сил тяжелым ломом чуть пониже колена. Я грохнулся в пыль, рассыпая мины, и длинно, матерно выругался, хотя обычно никогда не прибегал к этому испытанному, как говорят бывалые солдаты, средству облегчения души. Как это?.. Меня?.. И ранило?..